2 марта 1949 г. Казимеж Мочарский вошел в тюремную камеру XI отделения варшавской тюрьмы на Раковецкой, 37. В камере он застал двух немцев, обвиняемых в гитлеровских преступлениях. Одного из них звали Юрген Штрооп. Он был генералом СС, командовал частями СС и полиции Варшавского округа, а также руководил ликвидацией варшавского гетто. Второго звали Густав Шильке; он был профессиональным офицером полиции нравов.

Мочарский же был деятелем антигитлеровского подполья и бойцом Армии Крайовой — вооруженных сил Польского подпольного государства в эпоху оккупации. Его арестовали еще в августе 1945 г. органы польской ГБ по обвинению в принадлежности к антикоммунистической подпольной организации — наследнице Армии Крайовой. В январе 1946 г. Мочарского приговорили к десяти годам тюрьмы. По амнистии срок был снижен до пяти лет.

В ноябре 1948 г. против него начали второе дело — по обвинению в коллаборационизме с немецкими оккупантами с целью совершать убийства лиц, связанных с левыми кругами. Обвинение было абсурдным и гнусным: герою антигитлеровского подполья вменяли в вину позорное деяние — сотрудничество с оккупантом и действия в его интересах. Таким способом аппарат госбезопасности коммунистической власти хотел очернить Армию Крайову. Те, кто сражался за свободную Польшу и избежал гитлеровских тюрем, попали теперь в тюрьмы в Польше, управляемой коммунистами.

 

Казимеж Мочарский (Фото: Архив)

Всё отличало Мочарского от сотоварищей по тюремной камере: прошлое и память, жизненная позиция и знакомство с миром. Эти люди еще недавно были его смертельными врагами; они принадлежали к числу тех, кто убивал его родственников, друзей, народ.

В общей камере они провели 255 дней. Мочарский мог бы наконец-то отомстить проклятым оккупантам — мог их оскорблять и унижать. Он предпочел, однако, поговорить.

Между собой столкнулись два мира: мир коммунистической госбезопасности, которая посадила Мочарского в тюрьму и вдобавок в одну камеру с гитлеровским преступником, скрестился с миром Казимежа Мочарского, который даже столь страшное для себя унижение сумел употребить с пользой, совершая нечто бесспорно позитивное.

Это пребывание в камере польской тюрьмы вместе с гитлеровским генералом выглядит символом польской судьбы в те пр?клятые годы — зримый символ катастрофы, поражения страны, а также унижения и систематического нравственного растления Польши ее коммунистической властью.

В июле 1951 г. варшавский Воеводский суд приговорил Юргена Штроопа к смертной казни. Приговор был приведен в исполнение.

В ноябре 1952 г. варшавский Воеводский суд приговорил к смертной казни Казимежа Мочарского. Приговор не был приведен в исполнение. К счастью.

Казимеж Мочарский родился в Варшаве в 1907 г. в интеллигентской семье, к традициям которой принадлежало активное участие в национально-освободительном движении. В 1932 г. он успешно завершил юридическое образование; учился также в Высшей школе журналистики.

В 1930 г., еще в бытность студентом, Мочарский вступил в «Легион молодых» — организацию, связанную с правящим лагерем Юзефа Пилсудского. Для одних Пилсудский представлялся легендарным воскресителем польского государства, для других — «бандитом» из социалистической партии, лидером либерально-масонского лагеря, наконец — диктатором.

Польша тех лет оказалась очень сильно разобщенной, причем это была разобщенность скорее идейно-культурная, чем партийно-политическая. Лагерь национал-демократии выступал за националистический облик будущей Польши. Лидером национал-демократов (эндеков) был Роман Дмовский, выдающийся политический публицист и литератор, но одержимый навязчивым антисемитизмом. В 1930 е годы эндеки проповедовали идеи «католического государства польской нации», «Польши для поляков». Они не скрывали ни своих симпатий к тому, что сделал в сфере общественного устройства Муссолини, ни презрения к парламентской демократии и либеральным ценностям.

Популярні новини зараз

Пенсіонери отримають автоматичні доплати: кому нарахують надбавки

"Ми зрадили Україну": конгресмен Маккол назвав головну умову для переговорів з Росією

Реформа МСЕК: сімейні лікарі отримають нові повноваження щодо встановлення інвалідності

Ціни на пальне знову злетять: названо причини та терміни подорожчання

Показати ще

Лагерь Пилсудского («санация») в свою очередь эволюционировал от идеи демократического и либерального государства права к авторитарным решениям. Это порождало конфликты в стане санации, результатом которых были всё новые расколы в «Легионе молодых». В середине 1934 г. Мочарский вместе с группой друзей вышел из «Легиона молодых». Несколько позже они примкнули к «Демократическому клубу», вокруг которого собирались интеллигентские группировки, традиционно связанные с личностью и лагерем Юзефа Пилсудского. Обеспокоенная — после смерти Пилсудского (май 1935) — эволюцией правящего лагеря в сторону националистически-тоталитарных правых кругов, общественность клуба хотела создать либерально-демократическую республику. Организации, входившие в «Демократический клуб», поверили, что вместе с социалистическим и крестьянским движением им удастся создать коалицию, которая преградит путь к тоталитарной диктатуре.

Окружение клуба характеризовалось политической неоднородностью. Там происходили встречи людей, сформированных легендой Пилсудского (среди них имелось немало «вольных каменщиков», т.е. масонов), с представителями антифашистского левого крыла (вплоть до сторонников компартии).

Всех их связывало сознание угрозы со стороны фашизма.

Этого же боялся и Казимеж Мочарский, когда публично провозглашал в октябре 1937 г.: «Положение настолько опасно, что в любую минуту может наступить фашизм».

Демократу тех лет был не по вкусу и большевизм. «Для нас Сталин, — писал в августе 1938 г. еженедельник «Орка на угоже» («Пахота на целине»), связанный с «Демократическим клубом», — ст?ит ровно столько же, сколько Гитлер, и мы не проводим никаких различий между этими двумя версиями захватнической агрессивности и тирании. Преступление, совершенное по отношению к народу, остается преступлением, невзирая на личность преступника и политическую конъюнктуру; борьба с таким преступлением всегда остается актуальным демократическим императивом».

Сторонники компартии Польши (КПП), ликвидированной Сталиным в 1938 г., наверняка должны были выслушивать подобные мнения со смешанными чувствами. Однако они проглатывали эту антисталинскую ересь, будучи убежденными, что для «Демократического клуба» главный враг — это Гитлер и немецкий нацизм, а вовсе не Сталин и большевизм. Что же касается внутренней угрозы, то демократы видели ее в польских фашистских и полуфашистских поползновениях. Таковые возникали как у крайне правых кругов националистического толка (фашистского Национал-радикального лагеря), так и в рамках правящей группировки (Лагеря национального единения). Лозунгом, которому надлежало склеить и сплотить оба эти — различающиеся по генезису и традициям — сообщества, было презрение к парламентской демократии и антисемитизм.

Демократы напоминали правящему лагерю, что в биографии Пилсудского имелся период революционных, свободолюбивых, демократических устремлений. «Насколько же мелки умом и бедны сердцем те, кто из гигантской фигуры Юзефа Пилсудского делают карлика и сталкивают его в лагерь карликов». Смысл жизни Пилсудского — это «борьба свободных, неподкупных людей за свободную, независимую Польшу, которая отбросила раскованные ею кандалы самодержавия». Поэтому «не надо по образцу эндеков прибегать к чужим примерам, к идеологии Пуришкевича, создателя «Черной сотни», или Гитлера».

Вот что еще писали демократы:

«Верные принципам польских государственных интересов, которые освящены историей Речи Посполитой, национализму мы противопоставляем принцип равенства всех ее граждан, осуждая увязывание каких-либо внутренних решений с понятиями расы, национальности и вероисповедания.

Мы боремся против тоталитаризма и считаем его системой, недопустимой для нас. Такая система правления нацией ведет к ее загниванию, к утрате силы и невозможна без ликвидации гражданских свобод. Памятуя о тех мрачных эпизодах из нашего исторического опыта, которые способствовали упадку государства, развязывая гонения и межконфессиональную борьбу, мы решительно стоим на фундаменте гарантированной государством свободы вероисповеданий, выступая против любых попыток злоупотреблять религией в политических целях».

Комментируя введение в высших учебных заведениях «скамеечного гетто», демократы заявляли, что «это распоряжение явно и отчетливо противоречит действующей конституции, которая обеспечивает всем гражданам Речи Посполитой равные права без различия национальности и вероисповедания».

Казимеж Мочарский, активный деятель «Демократического клуба», обладал непреклонным, строптивым нравом и ни перед кем не гнул шею. Такое он получил политическое образование; такой была его система ценностей. И с таким духовным багажом он вступил в мир антигитлеровского подполья, потом — в мир послеялтинской Польши и наконец — в одну камеру с гитлеровским преступником.

Однажды Мочарский спросил у Штроопа: не было ли ошибкой нацистских генералов то, что они разбрасывались жизнью немецких солдат? Всё ли делал немецкий командир, чтобы достигнуть цели без человеческих потерь?

— У вас либеральная, интеллигентская точка зрения, — ответствовал Штрооп. — Если бы я собирался подобным образом расщеплять волос на части, то не провел бы ни единой операции. На войне должна проливаться кровь.

Этот короткий диалог хорошо иллюстрирует духовный мир обоих собеседников. «Беседы с палачом» — это, по мнению Лешека Колаковского, «лучший портрет неподдельного гитлеровца, который до самого конца упорствовал в своем чудовищном кредо; он убежденно считал причиной поражения гитлеровцев в войне тот факт, что они были слишком добрыми и недостаточно решительными в искоренении вредных тенденций внутри Германии».

«В политике отсутствуют нравственные принципы», — декларировал Штрооп. «У меня другое мнение», — отвечал Мочарский, хотя и не подхватывал спор. Да и каким образом препираться с символом веры банального нациста? Если в Гитлере еще имелся какой-то магнетизм зла, то Штрооп был всего лишь мелкой частицей железных опилок, притянутых магнитом. Поэтому — как Эйхман для Ханны Арендт — он наверняка представлялся Казимежу Мочарскому необычным образчиком банальности зла.

Штрооп был прав, когда назвал Мочарского «беспартийным либералом, пропитанным гуманизмом». Нацисты и большевики презирали таких людей…

Рассказывая о подавлении восстания в гетто, Штрооп вспоминал, что приказал не брать пленных, а всех убивать, в том числе и женщин. «Неужели вам никогда не было жаль их молодой жизни?» — спросил Мочарский. Штрооп, чуть подумав, ответил: «Тот, кто хотел тогда быть настоящим человеком, а это означает, человеком сильным, не мог не действовать, как я». После чего процитировал Ницше: «Да будет благословенно все, что делает человека твердым». Таким вот способом нацизм превращал Ницше в идеолога массовых убийств.

Штрооп был убежден, что «велением патриотических действий является эффективность, а не так называемая мораль». Такому пониманию политики его научили в нацистской партии: «Хорошая солдатская позиция, — характеризовал Штроопа его нацистский начальник в 1943 г. — Политически менее опытен и грамотен; типичный солдат, который действует в соответствии с приказом». «Но хороший мужик», — таким чисто личным замечанием закончил тот свою аттестацию.

Этот хороший мужик с убежденностью повторял нацистские причитания о «позоре Версальского договора», об убожестве Веймарской республики, о необходимости ликвидации парламентаризма. Он верил, что нацистская система порядка и повиновения объединит народ, очистит страну от грязи, возвратит Германии могущество и позволит ей завоевать новое жизненное пространство. И верил, что немцы представляют собой Herrenvolk — народ господ, а евреи — это не люди, а недочеловеки, так как «в понимании науки» это почти животные.

Этот хороший мужик, банальный нацист, знал, кто такие враги: враги — это все чужие. Наряду с евреями это еще и социалисты, коммунисты, масоны, либералы, иезуиты и «политизирующее духовенство», а также гомосексуалисты, капиталисты и плутократы, наконец, «группы смутьянов», индивидуалистов и глупцов, которые не понимают, что верность идее, а еще полная концентрация, единоличное руководство и стопроцентное повиновение представляют собой фундамент национального существования. Либерализм всегда ведет к анархии, а воплощением сконцентрированного руководства служит Адольф Гитлер.

Штрооп был обязан Гитлеру всем. Гитлер обеспечил ему внутреннее спокойствие, объяснив: стремиться надлежит к тому, что является здоровым, националистическим и упорядоченным. Гитлер сделал для него возможным такое продвижение вверх — из провинциального города до генеральских регалий, от нищеты к роскоши. «Думаю, — записал Мочарский, — что тогдашний Штрооп — это продукт скрещивания „революционера” с молодым, самонадеянным барином. Частый симптом у преуспевающего выскочки, на чьих партийных плечах „покоится бремя идеи, народа и государства”. (…) У Штроопа начался быстрый процесс деформации, который можно наблюдать там, где имеет место молниеносное улучшение бытовых условий, достающееся людям со слабым интеллектом, шаткой рассудительностью и не самым твердым характером; их позиция обладает чертами привилегированности и обособления от прежнего окружения».

Служебные автомобили, тайные премии, собственное снабжение, сапожники и портные, собственные больницы, гостиницы, курорты…

Описывая этот механизм, Мочарский наверняка думал то же самое о карьерах коммунистических сановников. Это же типичные черты большевицкого нувориша, которого не интересовали запутанные доктринальные споры марксистов. Он рассуждал ясно и четко: надо слушаться начальников и ликвидировать врагов. Это было очевидным путем и к карьере в аппарате власти, и к материальному достатку, и к специальным гостиницам, курортам, элегантным квартирам, и к магазинам за желтыми шторами [закрытым распределителям].

Нацистский нувориш и нувориш большевицкий верили в формулировку Штроопа, объяснявшего Мочарскому, что «партия слишком деликатна» и что «дураков надо осчастливливать вопреки их первоначальной воле» — «осчастливливать приказом и физической силой во имя правильных идей».

Большевик-чекист верил в Сталина столь же свято, как нацист из СС — в Гитлера. Поэтому Штрооп верил, что Гитлер — посланец высших сил, Вотана и прочих германских богов, а следовательно, непобедим. Штрооп верил, что никому не одолеть Третий Рейх.

И все-таки Третий Рейх проиграл войну.

Войну проиграла и Польша. Она была первым государством, которое воспротивилось требованиям Гитлера, выступив против него. Эта страна проиграла войну с двойной агрессией Гитлера и Сталина в 1939 г., но до конца оставалась членом антигитлеровской коалиции. Польские воинские части сражались на всех фронтах.

Казимеж Мочарский сражался на самом трудном фронте — в период гитлеровской оккупации он был воином Армии Крайовой (АК) и участвовал в подпольной деятельности «Демократического клуба». Он сражался в Ааршавском восстании; был награжден за мужество. На протяжении шести лет ежедневно рисковал жизнью.

Как и всё подполье, боровшееся за независимость, он верил, что это героическое сопротивление оккупанту в результате принесет свободу Польши.

Получилось иначе. Польша стала добычей победившего Сталина. Красная армия, вступая в 1944 г. на территорию Польши, рассматривала солдат АК как врага. Советские генералы предлагали переговоры и сотрудничество, после чего бойцов АК бросали в тюрьмы и высылали вглубь России. Перед руководителями антигитлеровского подполья встала дилемма: что дальше? Продолжать ли конспиративную деятельность — на сей раз антисоветскую? Или же искать соглашение со Сталиным и коммунистами?

Эта дилемма обладала аспектом античной трагедии, потому что хорошего выбора в тогдашнюю пору не существовало. Те, кто не доверял словам Сталина и коммунистов, имели на то основание и были правы. Однако из такой правоты мало что вытекало. Сторонников продолжения подпольной деятельности и вооруженного противостояния систематически убивали в операциях по усмирению, проводившихся органами ГБ; их бросали в застенки и нередко приговаривали к смертной казни. Тогдашнее вооруженное сопротивление большевицкому диктату поглотило десятки тысяч жертв. Отряды лесных партизан были полны засланной агентуры; осажденные и отчаявшиеся, они часто дегенерировали и вырождались в грабительские банды. Это бросало тень на всю Армию Крайову. То была дорога никуда.

 

Казимеж Мочарский принадлежал к числу тех, кто быстро это понял. После Варшавского восстания он состоял близким сотрудником генерала Леопольда Окулицкого (Медвежонка) — последнего командующего АК. Помогал ему редактировать последний приказ, распускающий АК, который был опубликован в последнем номере «Информационного бюллетеня», самого важного печатного органа подполья. Вот что писал генерал Окулицкий своим солдатам:

«Польша по русскому рецепту — это не та Польша, за которую мы шестой год бьемся с Германией, ради которой пролилось море польской крови, а нам довелось перестрадать всю громадность муки и уничтожения страны. Вести борьбу с Советами мы не хотим, но никогда не согласимся на другую жизнь, кроме как только в полностью суверенном и справедливо устроенном в общественном смысле Польском Государстве. (…) Солдаты Армии Крайовой! Я отдаю вам последний приказ. Свою дальнейшую работу ведите в духе повторного обретения полной независимости государства и защиты польского населения от гибели. (…) В этой деятельности каждый из вас должен быть командиром самому себе. Убежденный, что вы исполните настоящий приказ, что навсегда останетесь верными только Польше, я, преследуя цель облегчить вам дальнейшую работу и действуя по уполномочию президента Польской Республики, — освобождаю вас от присяги и распускаю ряды АК».

Вскоре после этого, в марте 1945 г., Окулицкий был вместе с политическими руководителями подполья приглашен генералом Красной армии на встречу и переговоры. Всех приглашенных посадили в тюрьму, а потом перевезли в Москву, где против них возбудили дело, закончившееся судебным процессом. Окулицкого приговорили к десяти годам лишения свободы; он уже никогда не вернулся в Польшу — обстоятельства его смерти по-прежнему покрыты неизвестностью.

Мочарский остался в подполье, смысл которого сводился уже только к ликвидации военных действий.

Сторонники вооруженного сопротивления верили в близкую перспективу третьей мировой войны. Мочарский в новую войну не верил. И считал, что надо искать другие решения. Поэтому он был сторонником обращения Яна Жепецкого, руководившего подпольем после ареста Окулицкого, который призывал к прекращению лесной партизанской войны. Поэтому же он сообща с двумя деятелями подполья из кругов «Демократического клуба» составил в июле 1945 г. меморандум для Яна Жепецкого.

Заключительные выводы этого меморандума звучали следующим образом:

1) отмежеваться от лондонского правительства Польши и признать его банкротство;

2) констатировать в форме приказа, что в нынешней обстановке вооруженная борьба без всякой пользы ослабляет народ;

3) а также констатировать, что отряды, остающиеся, несмотря на приказы, в лесу, либо деморализованы войной (и стали бандитскими), либо имеют свои собственные цели, общественные либо политическе, которые не имеют ничего общего с АК;

4) призвать к «труду на всех участках и направлениях во имя идеалов свободы и независимости».

Такое решение, писали далее авторы, «должно быть принято в момент, наиболее подходящий для этого, то есть после предварительного согласования с правительством (…) Миколайчика».

Смысл этого драматического документа становится ясным только в сопоставлении с другими декларациями национально-освободительных кругов в подполье и эмиграции.

Станислав Миколайчик, лидер крестьянского движения, был с 1943 г., после гибели генерала Сикорского, главой польского правительства в Лондоне. Он был сторонником компромисса со Сталиным и коммунистами — не верил в войну между союзниками. Когда большинство политических кругов отказало ему в поддержке, Миколайчик вернулся в Польшу, став заместителем премьер-министра в правительстве, где доминировали коммунисты. Большинство эмиграции посчитало это изменой; в Польше его встречали и приветствовали с восторженным энтузиазмом. Да и генерал Окулицкий перед своим арестом тоже видел в действиях Миколайчика единственный шанс для Польши.

Однако значительная часть подполья оценивала такие рассуждения как наивность, капитуляцию или вообще акт предательского отступничества. В подпольной прессе писалось, что союзники совершенно не заинтересованы отдавать Польшу Советам, зато заинтересованы в независимости Польши и в нашем освобождении от коммунистов. Это аксиома. Пораженчество всяких иных оценок вырастает из тех предвидевшихся фактических действий, которые совершали Советы. Так писали еще в 1944 году. Через два года подпольная газета провозглашала: «Признаемся откровенно — мы жаждем третьей войны и хотим, чтобы она началась как можно быстрее. Причина в том, что мы предпочитаем короткую и насильственную смерть, а не длительное и медленное умирание. Мы жаждем войны как единственного средства, которое вместо мнимой свободы принесет полякам свободу действительную».

К сожалению, в это время аксиомы переставали быть аксиомами, а героический выбор смерти мог выглядеть решением для героических единиц, но не для всего народа.

Меморандум, подписанный Мочарским, был не актом измены, а актом отчаяния; он был драматическим поиском выхода из безвыходного положения. Летом 1945 г. путь вооруженного сопротивления, повторимся, был дорогой никуда. К сожалению, каждая попытка искать честной договоренности с коммунистами тоже оказывалась дорогой в никуда. Коммунистов не интересовала договоренность — они признавали только измену и капитуляцию.

11 августа 1945 г., через несколько десятков дней после вручения Жепецкому упомянутого меморандума (содержание которого он с оговорками разделял), Казимеж Мочарский был брошен в тюрьму.

Чуть раньше, 1 августа, арестовали Яна Мазуркевича (Радослава), одного из легендарных командиров АК. «После получения заверений и гарантий, — пишет Гжегож Мазур, историк, исследователь деятельности АК, — о том, что никаких репрессий не будет, Радослав 8 сентября 1945 г. опубликовал в прессе призыв бойцам АК к явке с повинной». Руководитель подполья Ян Жепецкий категорически осудил этот призыв и выпустил приказ, где заявил, что «1) с момента заключения в тюрьму Радослав перестал быть вышестоящим лицом и не имеет права ни заключать договоры или соглашения, ни отдавать приказы; 2) договор, подписываемый заключенным в тюрьму с теми, кто его туда заключил, лишен каких-либо свойств добровольности — трудно установить, какие средства употребили власти безопасности, чтобы склонить Радослава к его подписанию; 3) гарантии и обещания, подписанные чиновником госбезопасности, обладают весьма сомнительной ценностью и могут оказаться всего лишь средством для выявления тех, кто борется за независимость».

5 ноября 1945 г. арестовали Яна Жепецкого. Через полтора десятка часов после ареста, пишет Анджей Хмеляж, историк и знаток эпохи, он пошел по тому же пути, что и Радослав: приступил к раскрытию людей из подполья. Многие из тех, кого он тогда раскрыл, позже угодили на долгие годы в тюрьму. Стало ясно, что с коммунистами невозможно заключать соглашения.

Прошли годы. В декабре 1953 г. сбежал в Западный Берлин подполковник ГБ Юзеф Святло, заместитель директора X департамента министерства общественной безопасности. В одной из тех передач радиостанции «Свободная Европа», которые потрясли верхи коммунистической власти в Польше, подполковник подробно говорил о жертвах сталинских репрессий. В частности, он тогда сказал: «Несмотря на такие ужасные психические и физические страдания, сотни людей не ломаются в ходе следствия. Среди них самое большое сопротивление оказывал Мочарский».

Анджей Щипёрский, автор прекрасного эссе о Казимеже Мочарском и его книге «Беседы с палачом», заметил, что для автора разговоры со Штроопом «были не только попыткой бегства от страшного тюремного существования. Они служили также инструментом постижения той действительности, в которой очутился Мочарский. Изучая закоулки души Штроопа, он косвенно искал знаний о своих гонителях. (…) Мочарский не мог проникнуть в мрачный склад ума тех людей, который его мучили. Но, когда он возвращался в камеру, его ждали недели и месяцы бесед с представителем того же самого племени. Штрооп оказывался alter ego всех этих безымянных, сохранявших анонимность сановников и прихвостней сталинской диктатуры. (…) Он и эти лица не отличались друг от друга».

Щипёрский был прав: они действительно не отличались. В письме Верховному суду, подготовленном в тюрьме в феврале 1955 г., Казимеж Мочарский перечислил 49 разновидностей пыток и истязаний, которым его подвергали в ходе следствия. Приведем для примера: удары резиновой дубинкой по особо чувствительным местам тела (например, по переносице, подбородку и слюнным железам, по выступающим частям лопаток и т.п.); удары кнутом, обтянутым так называемой липкой резиной, по верхней части голых стоп в окрестностях пальцев — особенно болезненная пыточная операция; удары резиновой дубинкой по пяткам — несколько раз в день; вырывание волос с висков и шеи («ощипывание гусей»), с подбородка, с груди, а также из промежности и с половых органов; раздавливание пальцев между тремя карандашами; прижигание раскаленной сигаретой окрестностей рта и глаз; прижигание открытым пламенем пальцев на обеих ладонях; пытка лишением сна в течение семи-девяти дней.

Чему должны были служить эти невообразимые жестокости? Во время процесса в ноябре 1952 г. — а это был классический сталинский процесс, которому предшествовали пытки в ходе следствия, — Казимеж Мочарский заявил, что не признает себя виновным и что следствие проходило в атмосфере террора. В те времена это был непревзойденный акт мужества терзаемого и истязаемого человека, который смотрел смерти в лицо.

Мочарского приговорили к смертной казни. Только в январе 1955 г. ему сообщили, что Верховный суд заменил смертную казнь пожизненным заключением. Свыше двух лет Мочарский каждый день ждал казни. Она была местью за то, что этот герой АК не хотел признаться в сотрудничестве с оккупантом и тем самым опозорить Армию Крайову.

Советский прокурор, обвиняя генерала Окулицкого в июне 1945 г. во время знаменитого «процесса 16 ти», использовал следующие определения: «фашистский генерал», «фашистский прихвостень». Таков был советский сценарий. Мочарскому надлежало обосновать этот сценарий.

Он не сделал этого. Выдержал.

В 1956 г. на волне «оттепели» и «польского октября» его освободили из тюрьмы, а потом полностью реабилитировали. Он стал символом.

Юзеф Рыбицкий, герой АК и многолетний послевоенный узник, выступая осенью 1975 г. над могилой Казимежа Мочарского, назвал его «человеком без страха и упрека», который боролся в тюрьме «за достоинство Армии Крайовой и за личную честь — не за собственную жизнь». И добавил еще: «Дорогой Рафал, ты достоин наибольшей славы в жизни — то есть легенды». (Рафал — псевдоним Мочарского в АК).

И Юрген Штрооп, и следователи госбезопасности, которые истязали Мочарского, единодушно считали, что мораль должна быть подчинена их политическим целям, иными словами — устремлениям вождей партии, будь то нацистской или большевицкой.

Ян Стшелецкий, социолог и эссеист, участник антигитлеровского подполья, а также тонкий аналитик идеологии и практики сталинизма, анализировал подобный тип тоталитарной аксиологии, оперируя понятием «высшей политической морали». Для «высшей морали» в расчет идет исключительно политическая пригодность и целесообразность. Всё прочее бесполезно либо вредно. Люди «высшей морали» функционируют в состоянии перманентной мобилизации, а критерии полезности они распространяют на все сферы бытия: на культуру и науку, на повседневные человеческие отношения и на религиозную жизнь. Обязательность моральных норм касается только «своих» — да и то в рамках абсолютного повиновения вождю. Либерализм или гуманность — это сентиментальные недоразумения; а диалог с оппонентом, желание найти с ним общий язык есть результат заблуждения, умственной аберрации.

Мир «высшей морали» делится на своих и чужих, на врагов и друзей. Не существует никакого пространства совместных ценностей — есть только одна истина, и мы ее обладатели.

Тем самым, писал Ян Стшелецкий в 1946 г., «всякое неинструментальное отношение к человеку обращается в ничто. Человек чего-нибудь стоит исключительно в том случае, когда он для нас полезен. Если нет возможности употребить его в качестве орудия, инструмента, то его начинают подозревать во враждебности».

Людей «высшей морали» характеризует, продолжал Стшелецкий, «стремление упразднить авторитет людей, которые в своем чувстве ответственности связаны с наличием нравственных ценностей, общих для представителей обеих сторон». Люди «высшей морали» видят угрозу в таком авторитете. Суждением врага можно пренебречь, но суждение того, кто повсеместно воспринимается как человек честный, объективный и независимый, «нарушает абсолютную уверенность» людей «высшей морали». Поэтому в основополагающих нравственных критериях они видят хитроумный подвох врага — классового, национального или религиозного. По той же причине к подобного рода врагу надлежит внушить отвращение, а его самого уничтожить.

Что и совершалось в Польше, подвергнутой такому испытанию, как правление людей с разного рода «высшей моралью». (Я здесь вспоминаю эссе Яна Стшелецкого, написанное вскоре после заключения Казимежа Мочарского в тюрьму.)

Нацист, даже самый банальный, нутром чуял, что христианство представляет собой преграду нацизму, которую невозможно преодолеть. Нельзя было оставаться честным христианином и вместе с тем быть полноценным нацистом. Поэтому Штрооп, католик по рождению и воспитанию, пришел к выводу, что в какой-то момент своей нацистской карьеры должен покинуть Церковь. Он был не в состоянии примирить церковные догмы с догмами нацизма. Дело в том, что ему открылась «правда о зловещей роли католической Церкви в Германии». Это открытие, рассказывал он Мочарскому, «вернуло нас к подлинным германским богам, напомнило о чистых прагерманских обычаях и разоблачило гнилость иудео-христи-анских моральных и организационных вериг, которые опутывали организм Рейха на протяжении двенадцати столетий». «Католическая Церковь, — объяснял Штрооп, — это всемирное и при этом максимально глубоко законспирированное сообщество, клика, монашеский орден и федерация разнообразных группировок, которые с виду находятся между собой на ножах». Гиммлер говорил Штроопу в 1943 г., будто «располагает вещественными доказательствами тесного сотрудничества членов узкого штаба папства с самым законспирированным руководством масонов».

Христианство, по мнению Штроопа, — «не только комплекс религиозных взглядов, пропитанных иудаизмом, но и институт, возникший и учрежденный по еврейскому внушению».

— А Христос? — спросил Мочарский.

«Христос очень умный человек, — пояснил Штрооп. — Философ, математик. В расовом отношении — полунордическая личность. Его мать прислуживала в храме и пользовалась поддержкой важного духовного лица. Она забеременела от белокурого германца, одного из воинов германских племен, странствовавших по маршруту, который вел на юг, вплоть до Малой Азии. Поэтому Христос был блондином и психически отличался от евреев, которые «подстригли и причесали» его учение, прикроили к своим целям, а потом выпустили на международный рынок, чтобы оподлить и размягчить человека путем внушения ему чувства веры».

Мочарский слушал это рассуждение, буквально остолбенев. «Какую-то минуту мне казалось, — записал он, — что я ничего в жизни не знаю, ничего не усвоил».

Штрооп уже после войны, когда содержался в заключении, познакомился со священником Ротом, иезуитом, узником Дахау. Сразу же после обретения свободы тот занялся организацией помощи находящимся в тюрьме нацистам, в том числе и Штроопу. Как бывшая жертва концлагеря, Рот пользовался доверием у союзников.

Штрооп испытывал к монаху искреннюю благодарность. Однако не понимал его.

Однажды он спросил Рота, за кого тот молится. И услышал: «За всех жителей мира». Изумленный Штрооп допытывался: «Неужто за евреев и монголов так же, как за Черчилля и Сталина?» На это отец Рот отвечал: «За всех людей без исключения, а особенно за тех, которые нуждаются в помощи».

Штрооп не скрывал изумления. «Этот человек, — объяснял он Мочарскому, — молился за слабых, побитых, униженных и удрученных. А ведь только сильные достойны обожания. Молиться надо за триумфаторов».

Два мира, два представления об иерархии человеческих ценностей столкнулись еще раз. С одной стороны — мир, который верит в силу, обожает ее и преклоняется перед нею; с другой — мир, который верит в главенство добра и правды, жалости, сочувствия и им хочет сохранить верность.

Однако является ли верность абсолютной ценностью? Штрооп повторял, что «верность есть качество настоящего человека»; на клинке его эсэсовского кинжала была выгравирована надпись: моя честь — это верность.

Мочарский спросил у Штроопа: «Вы говорите о верности. Это завидное и редко встречающееся качество. Но кому надлежит быть верным? Каждому человеку, каждой идее, каждому делу? И хорошо ли получилось, что лично вы сохраняли верность людям, которые привели вашу страну к катастрофе?».

Штрооп ответил избитыми нацистскими формулировками: «Мы проиграли войну лишь потому, что интриги реакционного англосаксонского, еврейского, коммунистического, масонского и католического интернационала разрывали наш народ изнутри. Рейх сумели разбить только с помощью какой-то части немецкого общества, всяких канарисов, герделеров, штауффенбергов. Надо было их крепче держать за морду».

В другой раз он уточнял: «Мы всегда были слишком терпимыми и неосторожными, потому что позволили дегенератам жить под одной крышей со здоровой массой народа. (…) Надо было нам раньше проводить ликвидацию. Резать выродков ножами и вешать на крюках…».

«Я слушал, охваченный ужасом», — запомнил Мочарский.

Он не мог не испытывать ужаса. В рамках его традиций такие заявления были невообразимы. Он знал, что в истории Польши случались жестокости и гнусности, но никто этим не гордился и не выставлял их образцом для подражания.

Казимеж Мочарский был детищем традиций ягеллонской Польши, государства без костров инквизиции и без ее судилищ, государства веротерпимости, государства многих народов и многих культур. У истоков ягеллонской Польши находился акт Городельской унии. К этому акту, к его формулировкам обращались те, кто не хотели примириться с приговором, который вынесли Польше в Тегеране и Ялте; те, кто не хотели признавать право сильного и защищали определенную концепцию польского духа.

В акте Городельской унии написано:

«Не познает благостыню спасения тот, кто на любови не станет зиждиться. Токмо одна любовь не действует втуне: лучезарная сама по себе, она гасит зависть, убавляет обиды, дарует всем мир, связует разделенных, подымает падших, разглаживает неровности, спрямляет кривизны, поддерживает каждого, не оскорбляет никого, и всяк, кто укроется под ее крылами, найдет себя в безопасности и не убоится ничьей угрозы. Любовь творит законы, правит королевствами, закладывает города, а кто ею пренебрежет, тот все утратит. Посему и мы все, здесь собравшиеся, желая отдохновения под щитом любови и преисполненные священным к ней чувством, сиим документом заявляем, что сочетаем и связуем наши дома и семьи…».

Этот документ должен был декретировать польскую концепцию жизни. Дерзким и неумным было бы утверждение, будто поляки именно так и жили. Никакой народ не жил таким способом. Суть в том, что поляки сами себе сформулировали именно такой идеал — и он на века засел в польском сознании или же подсознании. Поляки признали это — в важный момент своей истории — идеалом достойной жизни. И в трудные минуты прибегали к приведенной декларации. Идеал любви — пусть даже нереалистический — представляет собой отрицание практики ненависти и жестокости.

Казимеж Мочарский, сын ягеллонской Польши и один из создателей этики «Демократического клуба», непременно должен был иметь такой идеал в качестве стержня своей системы ценностей и принимаемых решений. Весной 1946 г. он не мог не помнить, что должен оставаться верным образу ягеллонской Польши, присяге, товарищам по подполью. Все это было трудно примирить.

Мочарский хорошо знал мрачные тайны подполья. И наверняка помнил, что в подпольной прессе наряду с антитоталитарными, благородными и мудрыми текстами появлялись и иные. Такой была цена свободы в подполье.

Посему он безусловно должен был знать, что писалось в июле 1942 г. одной из подпольных газет: «Мир либерально-демократических идей сходит в могилу (лишь бы ему не оставить после себя потомства), а вместе с ним приходит конец и представляющим его людям, последним могиканам тех лозунгов и форм, которые для человечества оказались вредными. После нынешней войны не возродятся идеи либерализма и демократии; потеряют свою величавость такие эффектно блистающие, но надутые пустотой словеса, как: человечество, парламентаризм, свобода личности и т.п. Реализм жизни не позволит, чтобы она базировалась на фикциях». Мочарский мог не сомневаться, что автор этого высказывания среди последних могикан видел и его. Непременно должен был знать Мочарский и другой голос из подпольной прессы, на сей раз — на тему немцев. «На польской земле, — писала в июне 1942 г. одна из газет, — не найдется места ни для вражеского германского племени, ни для его памятных знаков, монументов и могил. Мы уничтожим и запашем их кладбища и обособленные могилы. А также выбросим с наших кладбищ все немецкие трупы».

Да ведь это же нацистский язык, язык Юргена Штроопа…

Можно предполагать, что Мочарский читал в подпольной прессе и мнения на тему евреев. Хотя бы такое, относящееся к январю 1943 г. и напечатанное за три месяца до ликвидации варшавского гетто: «Свою ненависть к Польше и полякам евреи выказывали испокон веков и непрестанно. Евреи в Польше всегда работали в ущерб нашей родине, ненавидя ее и нас. А поэтому после теперешней войны, хоть количество евреев чрезвычайно уменьшится, мы должны будем сразу же занять по отношению к ним отчетливую позицию. Земля не сможет находиться в еврейских руках. Аналогично и промышленность, а также такие пропагандистские средства, как пресса, кино, книгоиздательство. В торговле и свободных профессиях для евреев должна обязательно действовать по меньшей мере процентная норма. Если евреям это не понравится, то дорога в Палестину открыта. Только вот вывозить польские деньги будет нельзя».

Нетрудно представить себе впечатления Мочарского после прочтения таких статей. Когда он летом 1945 г. писал в меморандуме для Жепецкого о «диком антисемитизме» в антисоветском подполье, то знал, о чем пишет.

И, наконец, Казимежу Мочарскому были прекрасно знакомы проскрипционные списки, составленные крайне правыми националистическими и антисемитскими кругами. В этих списках перечислялись фамилии лиц, связанных с Бюро информации и пропаганды (БИП) Главного командования АК. В одном из них были фамилии Яна Жепецкого, Ежи Маковецкого и Людвика Видершаля; в другом — Александра Каминского и Ирены Сендлер. Всех их надлежало подозревать в прокоммунистических симпатиях или еврейском происхождении. Одна из подпольных газет крайне правого толка оповещала, что «в БИП преобладают люди, связанные с иностранными агентурами».

То был смертный приговор. И в июне 1944 г. этот приговор привели в исполнение, уничтожив Ежи Маковецкого, руководителя отдела информации БИП, а также Людвика Видершаля, сотрудника того же отдела. Оба были хорошими знакомыми Мочарского. Мочарский провел подпольное расследование и обнаружил виновников коварного убийства из-за угла.

Иначе говоря, Казимеж Мочарский прекрасно знал, что антигитлеровское — а потом и антисоветское — подполье имело далеко не одно имя.

Верность. Чему верность? Кому верность? Такие вопросы обязан был задавать себе Мочарский весной 1945 года. Он отверг тогда долг верности польскому правительству в Лондоне. И взывал к Жепецкому о необходимости признать поражение проводившейся до сих пор политики, а также «отмежеваться от лондонского правительства».

Можно бы сказать: Мочарский выбрал верность здравому смыслу и реалистическому суждению, а не тому политическому лагерю, который потерпел полный крах. Он выбрал политическую переориентацию, а не — как сам называл это в меморандуме — «окопы Святой Троицы». Не он один сделал аналогичный выбор.

Однако для тысяч солдат АК это в любом случае было трагической альтернативой: они выбирали между смертью в лесной партизанской войне после отказа от явки в органы и смертью в подвалах ГБ после такого саморазоблачения. Ранний арест уберег Мочарского от подобного выбора со всеми его нравственными последствиями. За него выбрала госбезопасность. Поэтому, находясь в тюрьме и отданный палачам на пытки, он, не имея уже другой возможности выбирать, кроме выбора между спасением жизни и спасением чести АК, — выбрал верность своей организации и товарищам по оружию.

Почему Мочарский сделал такой выбор? Внешне ответ на этот вопрос кажется очевидным. Потому что был героем, которого не могла раздавить тоталитарная махина большевизма. Однако же я все время спрашиваю самого себя: откуда он брал эту духовную силу и эту убежденность в том, что есть смысл так страшно страдать?

Из того, что писал Мочарский, не вытекает, чтобы эту силу сопротивляться давала ему, как столь многим иным, религиозная вера, — скорее он был религиозно равнодушным.

С другой стороны, известно, что сам он не считал себя человеком, скроенным так, чтобы стать героем; его геройство прикрывалось юмором, доброжелательностью к миру, отсутствием пафоса, скромностью и простотой в контактах с людьми.

Поэтому я думаю, что Казимеж Мочарский был носителем некоего особого качества, той вполне определенной и самобытной этики, которую Стефан Жеромский называл «изъяном» польского духа.

Штрооп, писал Мочарский, «был не в состоянии понять или ощутить некоторые позиции и практику польского общества, например, вопрос терпимости вообще, а религиозной терпимости в особенности».

«Выходит, вы, — спрашивал Штрооп у Мочарского, — танцевали и сообща развлекались с протестантами, кальвинистами, евреями, православными? И родители позволяли вам такое? Священники и воспитатели не протестовали?»

— Такими были традиционные польские обычаи, — объяснил Мочарский.

— В Германии, — констатировал Штрооп, — с иноверцами не поддерживалось близких контактов. У вас, поляков, — продолжал он, — терпимость на самом деле сидит в крови. Терпимость, но и своеобразная анархия. Поляки — необычайно странный народ. Монархия была здесь республикой, шляхта принимала решения о государственных делах на сеймиках, а поляки всегда устраивали заговоры против центральной власти, создавая конфедерации. Вы слишком большие индивидуалисты, у вас имеется неудержимая жажда личной свободы, словно у птиц. Стремясь к свободе в любой сфере, вы просто обязаны руководствоваться терпимостью, это понятно. Однако не слишком ли много свободы вам хочется? Народ обязан быть дисциплинированным, послушным и уважающим власть…

— Но не чужую! — гневно ответил Мочарский. — А свою должен еще и контролировать. Таким вот образом высказывал Казимеж Мочарский кредо польского демократа.

Во время разговора о немецкой демократии после катастрофического поражения Третьего Рейха Штрооп не скрывал отвращения.

— Вы не любите свободу? — спросил Мочарский.

Штрооп отвечал:

— Такую? Не люблю.

Мочарский:

— Ну, вот вы и сидите в каталажке.

Штрооп:

— Вы тоже.

— Но я ценю любую свободу, — ответил Мочарский.

И таким путем дополнительно уточнил эту особую польскую этику.

Этику Городельской унии, этику Яна Стшелецкого, этику Иоанна Павла II.

Мои личные отношения с Казимежем Мочарским были очень слабыми. Я познакомился с ним на склоне его жизни. И не смею формулировать собственные оценки на основании нескольких разговоров. Мне запомнил шутливый обмен мнениями о мокотовской тюрьме — пан Казимеж знал, что через много лет после его геенны я провел там изрядный кусок времени. До чего ж, однако, колоссальными были различия! Ничто не может сравниться со страданиями Казимежа Мочарского.

Пан Казимеж не был педантом моралистики — полагаю, ничто человеческое не было ему чуждо. Поэтому он был снисходительным. Этот человек, который героически вынес и пережил ад гитлеровской оккупации, а потом муки сталинской жестокости, умел проявлять снисхождение к тем, кому не хватило закалки и стойкости.

Его уроки мягкости, терпеливости и снисходительности запомнились мне на всю оставшуюся жизнь.

Однако снисходительность не означала слепоты по отношению к добру и злу. Пан Казимеж великолепно ощущал границы, отделяющие слабость от подлости, ошибку от низости; он знал, каким образом отличить то, что неуместно, но простительно, от вещей, целиком и полностью непростительных.

Поэтому он всегда состоял в споре с людьми «высшей морали» — если сослаться еще раз на определение Яна Стшелецкого, — которые отрицали существование основополагающих нравственных критериев, а человека низводили до роли инструмента в реализации собственных политических целей.

Казимеж Мочарский имел дело с такими людьми на протяжении всей жизни. Поэтому в независимой Польше и в годы оккупации, в сталинской тюрьме и в годы ПНР он знал, не мог не знать, что никогда не существовало некой единственной польской этики. Те, кто держал его в тюрьме и подвергал пыткам, тоже были поляками, хотя властные полномочия держать людей в тюрьме и подвергать пыткам они получили благодаря тому, что их наделили ими из-за рубежа. Поляками были и те, кто во Второй Речи Посполитой провозглашали фашистские лозунги, выдвигали требования о диктаторском государстве и дискриминации национальных меньшинств, устраивали в университетах скамеечное гетто и разбивали еврейские лотки и ларьки. Равно как и те, кто перенес свои тоталитарные наклонности и антисемитские фобии во времена оккупации и в антигитлеровские подпольные организации; те, на ком лежала ответственность за убийства политических друзей Казимежа Мочарского.

Это тоже была — отвратительно отличающаяся, но все-таки польская этика.

 

Эти два вида польской этики вели между собой спор — зачастую жестокий и бескомпромиссный — о форме польского духа, о Польше. Казимеж Мочарский участвовал в таком споре на протяжении всей своей жизни. Поляки неоднократно, уже в 1933-1939 гг., задавали себе вопрос о гитлеризме. Потому ли он плохой, что немецкий и антипольский? Или же он плохой и антипольский — потому что тоталитарный? Иначе говоря, заключается ли плохая, злая сущность нацизма в его немецкой принадлежности или в его тоталитаризме?

«Беседы с палачом» дают ясный ответ на эти вопросы. Потому-то Мочарский стоял на стороне парламентской демократии и прав человека, выступая против диктатуры и всяческих форм фашизма; стоял на стороне терпимой и открытой Польши, выступая против национализма, польской мегаломании, против фальши, лицемерия и культурной замкнутости. Он активно участвовал в политических выступлениях, чтобы тем самым стремиться к такой Польше, Польше людей, свободных от ненависти и полных благородного бескорыстия, Польше непокорных душ.

Постскриптум

Книга Казимежа Мочарского, опубликованная впервые в 1977 г., представляет собой документ, бесценный для историка. И, как всякий документ — таков уж канон профессии историка, — подлежит критике. Историк должен спросить: сколько здесь записей, фиксирующих фотографическую память автора, а сколько попыток обогатить свое повествование на основе других источников? Мочарский открыто пишет, что в работе над книгой прибегал к другим источникам и вплетал знания, полученные таким путем, в свой рассказ. Михал Борвич, писатель и историк, беглец из гетто и офицер АК, в своей рецензии — кстати говоря, положительной — обратил внимание на те фрагменты книги Мочарского, которые относятся к восстанию в варшавском гетто. Он посчитал невозможным, чтобы Штрооп обладал до такой степени подробными сведениями и мог перечислять, какое количество пистолетов, винтовок, гранат или взрывателей к минам передала АК на рубеже 1942-1943 гг. Еврейской боевой организации.

Борвич обратил также внимание на слова Штроопа об участии многих «арийцев» в боях, проходивших в гетто. Никакие исторические источники этого не подтверждают — источники сообщают только об отдельных попытках, немногочисленных и весьма спорадических. Впрочем, в тогдашних условиях и не могло быть иначе.

Историк знает, что каждому сообщению о событиях предшествует осуществляемый памятью отбор фактов. Человеческая память — разумеется, селективная — отсеивает всё, что представляется достойным запоминания, от вещей, которые несущественны. То же самое справедливо и применительно к памяти Казимежа Мочарского.

Следует добавить, что Мочарский помнил о существовании цензуры. Это объясняет причину отсутствия в «Беседах с палачом» катынского преступления или политики Сталина. А ведь и такие темы должны были появиться. В книге нет также упоминаний об истязаниях и пытках, которым подвергали Мочарского.

Наконец — имеет смысл напомнить контекст, современный книге. Мочарский заканчивал писать «Беседы» в 1968 г. — как раз тогда (июнь 1968) в еженедельнике «Политика» появился их первый фрагмент. Годом раньше прошла «шестидневная война» на Ближнем Востоке. Антисемитское крыло ПОРП использовало ее как повод к антисемитской истерии. Мочарский работал тогда в газете «Курьер польский». В результате доноса одного из журналистов — тот описал частный разговор, в котором Мочарский осудил антисемитизм властей, — автора «Бесед с палачом» практически вышвырнули с работы.

Его протесты остались безрезультатны. Над Польшей веяли уже совсем иные политические ветры. В 1968 г. антисемитская кампания достигла апогея. Ее итогом стала широкая огласка и международный скандал. В еврейских кругах ожили и усилились антипольские настроения. А в общественном мнении демократических государств закрепился стереотип «Польши — антисемитской страны». Вину за политику коммунистической власти возложили на весь народ.

В этот момент у каждого польского демократа в подсознании было два желания: выразить сопротивление тем антисемитским стереотипам среди поляков, которые им заново привил коммунистический режим, и противиться стереотипу поляка-антисемита за рубежом. Обе эти разновидности сопротивления я отыскал — скрытыми в повествовании — на страницах книги Мочарского.

Наконец — часто человек запоминает то, что ему нравится помнить, все, что вселяет бодрость в его сердце и придает силы. Поэтому в «Беседах с палачом» Мочарский рисует другой, благородный портрет евреев и другой, благородный портрет поляков. Из новейших исследований в области истории известно, что оба эти портрета сильно идеализированы.

Книга Мочарского — это свидетельство тюремных разговоров со Штроопом. Она служит также свидетельством реакции автора на позор антисемитизма в Польше в 1968 году.

Оба эти свидетельства заслуживают высочайшего уважения.

 

___________________

Я пользовался, в частности, следующими книгами на польском языке:Казимеж Мочарский. Беседы с палачом. Знак, 2004; Казимеж Мочарский. Записки. ПИВ [Госиздат], 1990; Анджей Кшиштоф Кунерт.Обвиняемый Казимеж Мочарский. Варшава: Искры, 2006; Адольф Эйхман.Кумиры. Воспоминания из камеры смерти». EJB, 2001; Марек Галензовский. Верные Польше. Выбор текстов. П ублицистика пилсудчиков. 1940-1946. Изд. Института Юзефа Пилсудского, 2007; Иоанн Павел II. Паломничества на Родину: 1979-1997. Выступления, проповеди. Знак, 1997; Томас Манн. Мои времена. Эссе. Познанское изд во, 2002; Ян Жепецкий. Воспоминания и исторические заметки. Чительник, 1984; Ян Стшелецкий. Продолжения. ПИВ, 1969 (и последующие издания); Анджей Хмеляж и др. Армия Крайова. Очерки по истории Вооруженных сил Польского подпольного государства. Ред. Кшиштоф Коморовский. Ритм, 2001.

Адам Михник

Публикуемый текст — сокращенное вступление к первому итальянскому изданию «Бесед с палачом» Казимежа Мочарского. По-русски главы из книги печатались в журнале «Знамя», 1987, №5.

Новая Польша

По теме:

О какой Украине мечтали эсесовские генералы и как мы выполняем план Гиммлера. Часть I

О какой Украине мечтали эсесовские генералы. Евреи, УПА и роль Галиции в планах III Рейха