10 лет тому назад, на майские праздники я приехал навестить отца. В тот год болезнь Альцгеймера окончательно свалила с ног этого активного и веселого человека, и теперь он постоянно лежал в постели, безучастно глядя в пространство перед собой.

9 мая возле нашего дома проводились официальные мероприятия по случаю 60-летия Победы в Великой Отечественной войне. По пути туда, к отцу зашли его оставшиеся друзья, поздравляли с Днем Победы, пытались растормошить, шутливо звали пойти с ними отведать фронтовой каши и наркомовских сто грамм, которые по какой-то новой, негласной, бездумной традиции бесплатно предлагали ветеранам организаторы торжеств. Отец совершенно не реагировал на присутствие посетителей; его глаза продолжали фокусироваться в какой-то далекой, видимой ему одному точке.

Проводив гостей, я, на всякий случай, заглянул в комнату больного. Он по-прежнему лежал в мягком полумраке, отрезанный болезнью от мира.

— В Сарапуле, — вдруг, не глядя на меня, тихо и хрипло произнес отец название удмуртского города под Ижевском, где его семья жила в эвакуации. Он помолчал, и продолжил, — Там был военный госпиталь. Для инвалидов еще финской войны. Они там лежали, молодые совсем ребята, обмороженные, обрубки, без рук, без ног. Так и лежали одни. Все время.

Он замолчал и больше ничего не говорил.

Этот случайный образ, выхваченный умирающим сознанием из глубин памяти, сразил меня наповал. Мы привыкли бездумно повторять фразу “Никто не забыт, ничто не забыто!”, но не задаемся вопросом, что нам, собственно, такое известно, чего нельзя забывать? Что мы знаем о той, или, если на то пошло, любой другой войне? Не о военных операциях, не о движениях корпусов и армий, не о массовом героизме и жестокости, а о каждой отдельной личности, оказавшейся в условиях тотальной войны?

Несмотря на то, что я вырос среди людей, которые прошли и прожили то, что в советскую историографию вошло как Великая Отечественная война, чем мы все должны были гордиться и помнить, практически никто никогда о ней не говорил. В повседневной реальности моего детства Великая Отечественная война почти не присутствовала. Было, конечно, осознание того, что война оставила свой след в судьбе каждого человека, было понимание великой Победы советского народа над немецко-фашистскими захватчиками, были фильмы и книги о войне и подвигах, была, наконец, постоянная игра в войнушку во дворе. Со временем, где-то со второй половины 60-х, о войне стали говорить все больше и громче, по нарастающей. Но то были официальные разговоры с трибун и экранов, официальные лица, официальные писатели и художники, и даже вполне себе официальные ветераны для торжественных событий. Но вокруг меня героев не было. Или они не достаточно рассказывали о себе. Или не носили всех своих наград. Иконостасы в брежневском стиле в то время были редкостью. Хотя награды за войну были у многих. У моих родителей, например, хранились медали “За доблестный труд во время Отечественной войны”, но они их никогда не одевали.

О войне говорилось много, а говорили мало. Возможно потому, что поколение моего отца, родившееся в начале 20-х, говорить за себя не могло. Это поколение почти полностью исчезло в первые годы войны, перемолотое в котлах под Киевом и Харьковом. Пехота тогда долго не жила. Живая плоть против стали. Друзья отца, братья-близнецы служили в коннице Доватора. На мой вопрос, что с ними сталось, отец удивленно вскинул брови: “Как что? Ходили против танков с шашками!”

Я не поручусь, что все услышанное мной было правдой, или не пересказом чей-то другой истории. О войне я слышал, как правило, краем уха из разговоров, в моменты, когда рассказчикам не было нужды притворяться или выдумывать. Я, обычно, не был их целевой аудиторий.

Больший шанс выжить, похоже, был у более технических, чем пехота, родов войск. Мой учитель физкультуры, например, был летчиком. Лично он никого не сбил, только в группе. Это все, что он сказал о войне. Старший брат моего отца стал артиллерийским офицером за две недели до войны и отвоевал от звонка до звонка. Но он служил под Ленинградом на батарее дальней артиллерии и прямой наводкой по “Тиграм” стрелять ему не пришлось. Хотя, если верить моей бабушке, и с ним не обошлось без случайности. Почти апокрифическая история о вызове в штаб, за 10 минут до того, как уютный блиндаж накрывает прямым попаданием. У дядьки был орден или два. О войне он со мной не говорил.

Как, впрочем, и мой отец, хотя в раннем детстве я пытался спрашивать его напрямую, втайне надеясь, что мой папа был героем. Медаль-то его я видел. Отец героем не был. Когда его спрашивали, воевал ли он, отец реагировал почти болезненно: “Нет”, и переводил разговор на другое.

Его война началась, как и у всех. Все ребята из его технического училища, как один, пошли записываться добровольцами в армию. Но их отправили рыть оборонительные сооружения под Харьковом. Укрепления не помогли, и, подгоняемые канонадой двигающейся за ними линии фронта, им пришлось пешком возвращаться в город. По пути они зашли в сельский дом, в надежде попить, а, если повезет, то и поесть. В доме за накрытым столом сидел нахмурившийся мужчина.

— Идите себе, ребята, — сказал он мрачно, — не видите, немцев жду. Вы уйдете, потом и армия уйдет, а мне с ними жить, бог знаете сколько.

Популярні новини зараз

Зеленський сказав, чи готова Україна віддати Крим та окуповані території Путіну

"Зимова єПідтримка" українців: як отримати гроші і на що їх можна витратити

Висунули дві жорсткі умови: поляки знову розпочали страйк на кордоні з Україною

В Україні посилили правила броні від мобілізації: зарплата 20000 гривень і не тільки

Показати ще

В 1941 году отрицательное отношение к немцам было не у всех. Люди постарше помнили немецко-австрийскую оккупацию 1918, когда по селам вовсю полыхали восстания, но в городах был относительный порядок, достаток и безопасность.

— Ну, чего нам, простым людям бояться? – рассуждал сосед, который с отцом и дедом играл в дворовом оркестрике. – Они же только против евреев, цыган и коммунистов. А нам-то, простому народу, как раз, может, и лучше станет.

— То есть, — резонно замечал ему мой отец, — ты считаешь, что у немцев дома все уже настолько замечательно, что они с боями идут сюда, до самого Харькова, кладут свои жизни, и все ради того, чтобы тебе сделать лучше?

Возможно, что отец этот разговор придумал позже. Бабушка рассказывала, как она сходила с ума, когда он до последней секунды оставался на перроне вокзала, раздумывая и не решаясь запрыгнуть в уже отходящий на Урал эшелон. И прожил еще 69 лет, вместо того, чтобы быть уничтоженным вместе с оставшимися евреями, или умереть от голода, который преследовал харьковчан с самого начала оккупации. Сосед же пошел служить в полицию. Возможно, что его жизнь на время действительно стала лучше.

В эвакуации, мой 17-летний отец, проучившийся только год в техническом училище, начал свою трудовую деятельность на электростанции в инженерной должности, настолько велика была нехватка квалифицированных специалистов. О фронте уже и речи быть не могло. Ни один начальник, переживший кадровые чистки 30-х, не стал бы разбрасываться людьми, от которых зависело энергоснабжение оборонки и его личное существование. Война стала своего рода социальным лифтом для отца. Возможно, это обстоятельство и заставляло его избегать разговоров о войне. Молодой специалист на все руки, которые могли довести до ума любую деталь на любом станке или исполнить любую мелодию на любом музыкальном инструменте, с потрясающим чувством юмора, красивый южной элегантной красотой и с манерами джентльмена, он, вероятно, был единоличным властелином женских сердец, которые, конечно же, не переставали биться и тогда. У отца была фотография красивой женщины в военном мундире с погонами майора. Бабушка говорила, что это была чуть ли не великая, как война, любовь. Но когда красивая женщина-майор вернулась с войны, у отца была моя мама, и моя мама отца никому уже не отдала.

Ведь когда мы говорим о погибшем поколении, мы ведь говорим в основном о мужчинах. И мы редко говорим о том, как это повлияло на женщин того же поколения. Где им было найти партнеров? Когда я подрос, то с удивлением узнал, что мой дядя Коля, муж сестры моей матери, был пленным немцем. Этот невысокий, на удивление спокойный и по-крестьянски крепкий как дерево блондин был взят в плен в конце войны и оказался в Удмуртии, где и остался. Тот самый страшный немец из кино, фашист, насильник, грабитель, душитель людей, — и отец моих двоюродных братьев. Не знаю, возникал ли в то время вопрос: Является ли дядя Коля ветераном войны? Или ветеранами быть могут только победители?

Подобный диссонанс ведь происходил и в немецких головах. В 90-х, на вечеринке у моего канадского приятеля немецкого происхождения я обратил внимание на фотографию мужчины в военной форме.

— Слушай, — обратился я к приятелю, — это же форма Вермахта.

— Ну, да, — удивился он, — это же мой дед, военный врач. Был на фронте.

— А ведь, кто знает, — сказал я моей жене, — может, твоя бабушка держала этого самого дедушку под прицелом.

Бабушка моей жены была снайпером. В начале войны погиб ее муж, затем, во время эвакуации, эшелон, в котором она ехала с маленьким сыном, подвергся авианалету и ребенок тоже погиб. Скорее от растерянности и отчаяния, чем от желания мстить, молодая женщина пошла в армию, на курсы снайперов. И три года смотрела на людей через оптический прицел винтовки. Пока не погиб и второй ее муж, успев оставить ей ребенка. Мужчин она не любила как вид. Видимо их она видела как цели с другой стороны прицела. Когда я ее встретил, это была маленькая, горбатая, мелко шаркающая старуха. Было странно потом узнать, что она воевала и имела награды, потому что про войну она не говорила и наград не показывала.

— Не думаю, что ее бабушка могла убить моего деда, — не согласился мой приятель. — Он находился на Западном фронте. Но зато с русскими имел дело мой папа.

Vater! – позвал он своего отца, — Расскажи Дмитрию про русских солдат.

В 1945 году его отцу было лет 8, и у него сложились отличные отношения с двумя совсем молоденькими, лет по 17, русскими солдатами: Иваном и Петром. С ними он устроил взаимовыгодный бизнес по мелочам, помогая семье выжить в трудные месяцы. Трое детей, для которых это была почти игра.

Его восприятие советской оккупации, естественно, отличалась от других историй, которые мне довелось слышать. Подвыпивши, боевой дед моего приятеля вдруг мог припомнить, как войдя в Германию, они забегали в бомбоубежища, хватали женщин, которые им понравились, выволакивали и насиловали прямо на улице. И вроде ж героический был дед, с наградами. Но про боевые подвиги он не рассказывал, а вот про такие эпизоды мог.

Хотя, что такое подвиг? Подвиг – это если смотреть со стороны. А когда это происходит с тобой, это может лучше и забыть. Отец моего знакомого, офицера-связиста Советской Армии, смотрел фильм “Огненная дуга”, первый из сериала “Освобождения”, эпопеи, которая ознаменовала окончательный отход от восприятия войны как события личного и трагического (“Летят журавли”, “Баллада о солдате”), и переход к образу массового героизма и мудрости руководства. И когда на экране десятки танков неумолимо покатились на окопы советской пехоты, старик, который в тех окопах и сидел, горько, по-детски разрыдался.

— Что, батя? – гордо спросил сын, советский офицер, воспитанный в соответствующих традициях. – Вспомнил славные бои? Подвиг бойцов Красной Армии?

— Какой, к такой матери, подвиг?! – вскрикнул ветеран. – Они, блин, ползут, суки, и ползут на тебя! И так, сука, страшно! И побежал бы, так за спиной пулеметы стоят! Побежишь — свои тебя и скосят! И так страшно, как в тумане, как-то стреляешь, кидаешь гранаты, сам не понимаешь, что происходит, а они, блин, ползут, ползут, а тебе так, мать его, страшно!

Некоторые вообще отказывались просто признавать, что была война. Научный руководитель, женщина, которая, начиная с лета 1941, три года воевала в партизанском отряде, демонстративно игнорировала даже косвенные упоминания о том времени. Она была историк, но именно эта история вызывала в нее стойкое отвращение. Партизаны, если они действуют как боевая сила, – страшная вещь. Воюют скрыто, часто без опознавательных знаков, скрываются среди гражданских, снабжают себя за счет противника и населения, и главное не только пленных не берут, но избавляются от любого, кто может оказаться для них обузой. Это не со зла – таскать за собой пленных или немощных у них просто нет возможности. А отпускать их, значит выдать свое месторасположение.

Я знаком с женщиной, которая, когда ей было всего лишь 16 лет, вместе с женщиной постарше, сбежала из Минского гетто буквально за час до его ликвидации. В лесу они наткнулись на советских партизан. Не просто местных полупартизан-полубандитов, а специально заброшенной в немецкий тыл диверсионной группой советских солдат. Которые первым же делом поставили двух беглянок из фашистского ада к дереву, чтобы избавиться от ненужной им обузы. Но в последнюю минуту выяснилось, что женщина оказалась врачом, то есть единственным специалистом, который для партизан на вес золота. “Только если эта девочка будет моей медсестрой,” – поставила свое условие врач, и партизанам нехотя пришлось согласиться. Девочка выжила, выросла, и сама стала врачом.

Иррациональность происходящего порождала легенды. Хозяйка квартиры в Николаеве, у которой я снимал комнату, уверяла меня, что перед расстрелом местных евреев, когда голые, обреченные на смерть люди были выстроены у рва, вперед вышла актриса местного театра и на немецком языке, а может идише, обратилась к германским солдатам с пронзительной речью, от которой сами фашисты рыдали. По-человечески хочется верить в максимальное достоинство беспомощных жертв бессмысленной резни и минимальную порядочность массовых убийц. Но реальность гораздо проще. Та же хозяйка, обсуждая с соседкой какого-то общего знакомого, говорила о том, что видела собственными глазами: “Он что, думает, я не знаю, как он, еще и немцы не пришли, уже ходил по жидовским квартирам и грабил у жидов вещи?”

У той же хозяйки во время оккупации квартировалась саперная команда Вермахта. По ее словам, в ней были командир австриец, поляк, русский, словак и венгр. Претензии у нее были только к неприветливому венгру. Остальные, по ее словам, были “люди как люди”, относились к ней корректно, делились едой, и называли “мама”. А ей, наверное, и 30 тогда не было.

Даже большая война, в конечном итоге, это маленькие люди. Которые способны и на великие подлости, и на мелкие подвиги. В году 1980 довелось мне выпивать в компании с веселым мужиком. Он был небольшого роста и прямо лучился радостью жизни.

— Гитлер, — веселился он, — сволочь такая, украл у меня столько лет стажа! Мне ж до пенсии еще пахать и пахать, из-за суки этой усатой.

— Как это?

Оказалось, что этот оптимист провел в немецком плену три года. В печально известном концентрационном лагере. Тем, кто воевал, год на фронте шел за два или три в трудовую книжку, а мой собеседник, вроде, как бы в войне и не участвовал, и для полного трудового стажа, необходимого для выхода на пенсию, ему еще нужно было отрабатывать за время, проведенное в Германии. Винил он в этом, не скрывая едкого сарказма, конечно, Гитлера.

— Но мне еще повезло, — утверждал он. – Меня мой капо спас. Когда нас, после налета американской авиации, послали в город разбирать развалины, я нашел аж целую банку вазелина. А я же голодный как черт, три года не ел, считай! И я прямо рукой загребаю и в рот себе пихаю, пихаю, чтобы побыстрей, чтоб, не дай бог, кто увидел. Иначе – сразу смерть. И тут мой капо на меня и вышел. И вот же человек! По порядку он меня должен прибить был, как других делал, прямо на месте. За такое только смерть полагалась. А он на меня посмотрел так, глянул и показал, мол, брось банку и вали отсюда. И ничего мне не сделал, сам не знаю почему, и никому другому не сказал. Спас меня мой капо, в общем. А Гитлер – та еще та сука, зато наше правительство, блин, – самое лучшее в мире.

Если же говорили о войне, то как о чуде спасения. “Машина ночью нас, учеников ремесленного, довезла до переезда, а там нам какие-то тени дорогу перегородили и машут. Кто-то как крикнет: ‘Немцы!’, шофер прямо задом грузовик попятил в темноту, а немцы по нам как дали очередями. Кузов прошило насквозь, а никого почему-то и не задело”.

Или когда кто-то неуместно шутил о близких. “Мой дед не сыграл в ящик, дура! Не знаешь, не шути. Его со всей семьей немцы расстреляли”.

Или как о чем-то несерьезном. “В Польше, в 45-ом, там стояли такие отхожие места деревянные. Война кончалась, а мы молодые, по 17-18 лет всем, так мы дурака валяли. Шашкой толовой сортир заминируем, а как поляк или полячка туда побежит – мы это дело – бах! Они от испуга и обделаются!”.

Или отвечая на вопрос, встречал ли он известного человека. “Да, генерала Петрова лично видел. Ну как – мы арбуза порезали, только собрались жрать, а тут человек в плащ-палатке подходит и кажет: ‘А ну, дайте и мене кусок арбуза!’ А мы ему: ‘А хер тебе! Иди на хер!’ А он плащ как скинет, да как крикнет: ‘Я – генерал Петров! Я тоже хочу покушать арбуза!’ Ну, дали, конечно, ведь он и генерал, и человек тоже был хороший, как не дать”.

Или об экзотике войны. “По Вене американцы на открытых джипах гоняли как сумасшедшие. Такие все из себя негры, черные-пречерные, веселые, шнапс прямо из бутылок дуют, зубы белые скалят и ногами рулят! Ногами! Мы все обалдели!”

Такой была война для людей, с которыми меня столкнула судьба. В ней не было подвигов, а были трудные будни вперемешку с трагедиями и везением. Если спросить любого из них, герой ли он, или встречал ли он настоящих героев, человек, скорее всего, ответил бы – нет. Я просто там был, мы все там были, и делали, что могли и как могли. Говорить об этом не особо хочется, потому что говорить особо не о чем. Послушайте вождей, прочитайте книги, посмотрите фильмы, они вам расскажут, что и как с нами было. Они знают. А то, что происходило со мной, так случайность. Я сам и не хотел, а пришлось. Я ведь человек маленький, и война моя была маленькой, личной.

Пропаганде требуются большие полотна и массовки. В частном же опыте бывают только совпадения и обстоятельства. Подвиг можно увидеть лишь со стороны, или через пространство и время.

Великая война — война армий и флотов, экономик и ресурсов, лидеров и наций. Ее годовщины отмечают, ее героев награждают, ею гордятся, ей не дают кончиться. Малая война у каждого своя. В ней нет победителей и побежденных, только выжившие. Она уходит в небытие вместе с ее участниками. И потом останется лишь великая война, без узнаваемых лиц и персональных судеб, которую удобно отмечать, которой приятно гордиться, которая настолько общая, что и через 70 лет после ее окончания люди, ничего о ней собственно не знающие, тем не менее, способны идентифицировать себя с ней, говорить о ней, конфликтовать из-за нее с другими. Войны не столько воюют, сколько войнами живут.

Что бы сказали по этому поводу калеки финской войны из Сарапульского военного госпиталя? Что они вообще думали в той ужасной ситуации? Вряд ли кто-то интересовался их мнением. А зря. Ведь и у каждого из них тоже была своя война, как и у сотен миллионов других людей на земле. Как у каждого из нас.

Своя Личная Малая Отечественная Война.