Арифметика смерти

Дмитрий Бергер, Канада, "Хвиля"

Апофеоз войны

Недавно общался с киевским приятелем. Человек жутко недоволен жизнью. И понятно почему: перспектив особых нет, так как сам уже в возрасте, а на редкую появившуюся работу всегда найдутся люди помоложе, конкурироватъ с которыми ему трудно. Правительство ему любить особо не за что, и он отчаянно хватается за любую соломинку, которую ему кидают.

— Вот, — говорил он мне, — на днях Тимошенко по телевизору цифры приводила по тарифам и по энергетике вообще — так получается, что у нас все должно быть и быть дешевым, а на деле что?! Как я ненавижу наше правительство! Все его ненавидят!

— Как интересно! — я поддержал его негодование. — И что, действительно цифры сошлись, когда ты их проверил?

— Как это — проверил? — искренне поразился мой друг.

— Ну, ведь, просто же, ты, как-никак, электрик со средним техническим образованием, можешь просчитать и сопоставить производство, потребности и расходы и соотнести все это со стоимостью, истинной и предлагаемой?

— Да ну, что я эти буду заниматься, — отмахнулся он, — если она уже их показала?

— То есть, ты веришь на слово политику, который много раз проходил через избирательные циклы и много чего разного наговорил и наделал?

— Ну, так цифры же! Там же цифры!

Цифры. В недавних статьях (если не во всех!) я усиленно продвигал тезис о необходимости привнесения в украинский дискурс формалистического и гуманитарного мышления и видения. По той простой причине, что инженерный подход, с советских времен доминирующий в сознании, по определению утилитарен, с четким делением на необходимые, достаточные и лишние детали. Что сойдёт для сборки комбайна, но чревато самыми жуткими социальными последствиями при организации общества. Иными словами, не стоит путать конкретный метод с общим процессом и контекстом, не стоит думать, что, сами по себе, цифры имеют значение.

Не все цифры одинаковы, не все цифры сопоставимы. Особенно резко это проявляется, когда после очередного теракта во Франции тут же начинается нытье, что как у нас на Донбассе гибнут тысячи, так никто особо в Европе не печалится, а тут несколько десятков убили, и сразу вселенский вой. Получается, что наши мертвые хуже их мертвых?

Нет. Получается, что не все осознают контекст событий и механически сопоставляют первые пришедшие на ум цифры. А ведь логическую цепочку можно продолжить и дальше (некоторые так, кстати, и делают) — больше всего смертей в (развитом) мире происходят из-за автомобильных аварий, курения и потребления сахара. Так что смерть, причинённая раком лёгких или диабетом второго типа, имеет меньшее значение, чем от осколков «Града» или пули террориста?

Да. Всякая жизнь, во всяком случае, в идеале, одинаково ценна и значима. Смерть, с другой стороны, имеет определенное значение в определенном контексте. Скажем, миллиарды людей совершенно искренне оплакивали гибель принцессы Дианы, которая… черт его знает, чем она была знаменита, кроме того, что одно время была замужем за принцем Чарльзом. Крушения пассажирских самолетов всегда привлекают особое внимание, тем более, когда их сбивают «Буками» или взрывают в воздухе, несмотря на то, что, статистически, авиатранспорт гораздо безопаснее повседневных автомобилей. Еще меньше вероятность стать жертвой террористической акции. Но именно статистическая маловероятность события подчеркивает его значение, когда оно происходит.

Если мы сравниваем просто цифры, то справедливости ради нам придется сравнивать не только два произвольно выбранных нами же числа, но и все остальные, которые можно подогнать под разряд, в данном случае, погибших в определенных обстоятельствах. Что это даст? Абсолютно ничего. Вне контекста числа бессмысленны.

Контекст парижских атак выходит из множества причин, но видимая суть его в демонстративном насилии по отношению к неоспоримо гражданским лицам в местах общественного досуга. И предыдущий теракт против «Шарли Ебдо» произошел на рабочем месте погибших, за ними по отдельности не охотились. Идея таких действий — общий символизм подобного рода насилия, своего рода флаг, водруженный на крепостной башне. Количество жертв тут не имеет значение, — хотя для террористов чем больше, тем лучше, — важно их наличие в символическом контексте. Во Франции в то же время сошел с рельс поезд, сразу же после 11 сентября 2001 года на Нью-Йорк рухнул еще один самолет, но эти события не стали символическими в сознании миллионов. В США чуть ли не каждый день происходит массовое (4 и больше жертвы) убийство, в некоторых районах Чикаго смертность от вооруженного насилия превышает Ирак, но взрыва эмоций это не вызывает и в самой Америке. Потому что это не символ противостояния определённых взглядов на жизнь, не флаг на высоте, который можно и нужно заменить другим флагом, другим символом, а симптом определенной социальной болезни, в которую просто так знамя не воткнёшь.

То, что произошло и до сих пор происходит в зоне АТО и Крыму, тоже симптом болезни. Как и конфликты между Израилем и палестинцами, североамериканскими индейцами и государствами США и Канады, тамилами и сингалами Шри-Ланки, и множество других подобных проблем по миру. Украина тут не исключение. Тут продолжается лет 25, а может и 100, внутренний, я подчеркиваю — внутренний социально-политический конфликт между несколькими социально-политическими и экономическими группами, который после долгого процесса нагнетания напряженности по многим социальным, историческим, экономическим и политическим причинам взорвался сначала как Евромайдан и Революция достоинства, а затем как контрреволюция в Крыму и на Донбассе. Да, не без помощи евразийского братства Путина с Дугиным, но делать вид, что без Гиркиных и Бабаев в Украине все бы шло как по маслу, наивно.

Или лицемерно. В лицемерии часто обвиняют западные страны за якобы отказ защищать Украину и признавать, что терроризм в Париже и сепаратизм в Донецке это одно и то же. Эти обвинения и есть лицемерие, так как нигде и никогда Запад не обязывался защищать Украину от внутренних и внешних врагов. В Будапештском меморандуме говорилось лишь о том, что подписанты (каждый говорил только за себя) сами не станут вмешиваться во внутренние дела Украины. Поэтому призывы прийти и спасти, на самом деле, как раз противоречат этому документу. То, что делает сейчас США, например, идет, в принципе, вразрез с договоренностью. Но кто читает документы, на которые все ссылаются? Кто смотрит статистику? Кто задумывается о том, что сепаратисты Лугандона никак не подходят под определения террористов? Они все, что угодно, но не террористы в общепринятом смысле. Более того, как всем известно, при определенных условиях была вероятность распространения сепаратистского контроля на гораздо большей территории. Хотя бы потому, что не все в восторге от последствий, реальных или воображаемых, Евромайдана. Это необязательно адепты «русского мира», а люди, которых пугает риторика националистов, контроль олигархов, отсутствие работы и перспектив, падение уровня жизни, которым ни к чему безвизовый режим с ЕС и переименование улиц, люди, которые не вписываются ни в один из предлагаемых вариантов. И когда мне напоминают, что это просто предатели и непатриоты, я вспоминаю, что невероятно патриотичные американцы любят кричать, что они патриоты лучшей в мире страны. Лучшей, заметьте. Любить страну за то, что тебе в ней хреново — это так по советски. Лицимерят ли американцы?

То, что вместо «гражданской войны и интервенции» столкновение на Донбассе назвали эвфемизмом «Антитеррористическая операция» ради сохранения возможности доступа к финансовой и военной помощи Запада, не делает ее таковой. И во время войны, длящейся второй год с применением тяжелого вооружения, количество погибших неизбежно будет превышать количество жертв таких массовых терактов, как атака на Башни Близнецы. Сколько бы на Украине не говорили о столкновении цивилизаций, о противостоянии российской агрессии в качестве форпоста Европы, реальность показывает, что принципиальных различий между Россией и Украиной гораздо меньше, чем между Украиной и Нидерландами. И дело тут даже не в цифрах дохода на душу населения, валового продукта по сравнению с 1913 годом и количества каналов с велосипедными дорожками. Речь идет о восприятии определенных ценностей. Можно исходить из того, что любая жизни равно значима, будь это жизнь черного или белого, мужчины или женщины, больного СПИДом гомосексуалиста или раненого в бою солдата, искалеченного ребенка наркоманов или одинокой старухи, и возмущаться лицемерием общества, если кто-то получает преференции.

Но вы мне скажите, разве жизнь ребенка, погибшего при минометном обстреле под Горловкой, не равняется жизни такого же ребенка, ставшим жертвой террористов в Париже? Абсолютно, жизнь это жизнь. Вопрос здесь в том: что мы, как общество делаем, чтобы эта жизнь оставалась жизнью? Могла бы Франция, или вся Европа, сделать больше, чтобы, если не предотвратить, то хотя бы снизить вероятность террористических атак? Да, до определенной степени. Но только до определенной, потому что свободная демократическая страна не может стать тоталитарным полицейским государством, не совершив при этом самоубийства, не изменив себя совершенно. Но именно это и должна была сделать независимая 24 года Украина — изменить себя в обратном направлении, чтобы из тоталитарного государства стать свободной демократической страной, в которой существуют институализированные механизмы решения любых проблем, где конфликты решаются в политическом и правовом поле. Тогда бы дело не дошло до Путина и минометов, тогда бы не погиб ребенок под Горловкой. Тогда бы любое вмешательство извне бы приобретало действительно символический статус, понятный и принимаемый всеми — «они против нас», «хорошие против плохих» и цифры бы не играли особого значения.

Число может быть интерпретировано по-разному, в зависимости от предпочтения человека и его культурной установки. Где-то полгода назад во время передачи российского телевидения аудитория просто засмеяла американского участника, упомянувшего, что потери американской армии во время Второй мировой войны не превысили и полумиллиона. Для россиянина, выросшего на идее, что истинный вклад в войну выражается в количестве потерь своих же военных и гражданских, такая цифра показалась до смеха несерьезной на фоне советских невозвратимых потерь. Между тем, помимо всего прочего, низкие потери американцев во многом объяснялись тем, раненым на месте кололи морфий, и люди не погибали от болевого шока, и к концу войны в госпиталях использовали антибиотики, и люди не погибали от сепсиса. Казалось бы, гордится стоит количеством живых, но это хлопотно.

На Арлингтонском военном кладбище захоронено более 300 тысяч погибших, с именами на могилах. Среди моря надгробных камней с именами стоит и Могила неизвестного солдата. Традиция, появившаяся после окончания Первой мировой, когда оказалось невозможным определить, кому принадлежали сотни тысяч разорванных снарядами останков, найденных в глубокой грязи траншей западного фронта. В Советском Союзе после Отечественной войны подхватили только идею Могилы неизвестного солдата. Это было удобно — десятки миллионы погибших сводились в одно абстрактное целое без конкретного лица и имени. В этом можно увидеть высокий символизм. Но тут все портит проклятый контекст. Зная, с каким равнодушием советские руководители относились к солдатам и гражданским, причем не к «врагам» или «предателям», а самым верным сталинцам и патриотам, сваливая их в братские могилы, начинаешь сомневаться в высоте символизма. Или задумываться, а не символ ли это равнодушия к людям, чьи имена и судьбы известны, но память о них намеренно вычеркнута из официального списка.

К сожалению, подобный подход практикуется и в отношении Голодомора, когда дискуссия сводится к числу погибших в период 1932-1933 годов, как будто существует некая пороговая цифра, ниже которой преступление уже вроде и не преступление. Но ведь не цифры делают Голодомор преступлением против человечности. Более того, намеренное завышение числа жертв играет на руку отрицателям Голодомора. Как, впрочем, и трактовка самой трагедии как попытка истребить украинское село, обычно понимаемое как этнически украинское. Это упрощает задачу определить Голодомор как «діяння, яке вчиняється з наміром знищення повністю або частково якої-небудь національної етнічної, расової чи релігійної групи як такої», чтобы провести соответствующее законодательство. Но при желании в такой форме его можно оспаривать в любом независимом суде и гарантированно выиграть. То, что это еще не сделано, говорит лишь о том, что никому это еще не понадобилось. Чтобы не перегружать статью, я просто приведу цитату из статьи украинской Википедии о Голодоморе:

«Згідно з дослідженнями Месле та Валліна за участі співробітників Інституту демографії та соціальних досліджень Національної академії наук України, демографічні втрати від Голодомору 1932–1933 років в Україні становлять 3,2 мільйони осіб. За цими даними в роки Голодомору в містах загинуло 940 тисяч працездатного населення (віком від 15 до 60 років), 262 тисячі людей похилого віку і 800 тисяч дітей. Серед сільського населення загинуло 660 тисяч людей працездатного віку, 242 тисячі осіб похилого віку і 594 тисячі дітей.»

2002000 в городах и 1496000 в сельской местности. Только из этих двух цифр, имея общее представление о демографической ситуации того времени, уже можно понять, что картина не такая простая, что цифры говорят о чем-то большем, чем намерение физически уничтожить украинское крестьянство. И опять-таки, дают возможность апологетам коммунистической власти подвергать сомнению сначала тезис об антиукраинском характере событий 1932-1933 годов, затем и сам Голодомор как явление.

Фиксация на числах понятна, она исходит из стремления представить Голодомор как геноцид, сравнимый с Холокостом. Что, по сути, верно, но интерпретация массового голода, построенная на преднамеренном этническом геноциде украинцев, на самом деле, создает обратный эффект: она переводит преступление человеконенавистнической идеологии, которая равно раскатывала катком репрессий украинцев Полтавщины, греков Приазовья, немцев Поволжья и казахов с сибиряками, в исключительно украинский контекст. Если преступление против человечности подается как преступление против украинцев, то из общечеловеческого контекста его выводят в локальный, таким образом, как ни кощунственно это звучит, преуменьшая значения Голодомора и принижая память его жертв. Потому что не количество погибших определяет значимость события, а контекст.

Холокост, к которому неизбежно повернется дискуссия, это не просто огромное количество евреев, погибших в ходе мировой войны в результате антисемитской политики гитлеровцев, не просто погром на стероидах, это историческая и социальная катастрофа двух культур, находившихся в состоянии нелегкого симбиоза. Холокост — кульминация двух тысячелетий долгого процесса взаимоотношений иудеев и европейских христиан, начавшийся с изгнания евреев в результате Иудейских войн и разрушения Второго храма в первом веке нашей эры. К 19-му веку, когда национальные государства провозгласили примат гражданственности над этносом и религией, европейские евреи массово и сознательно приняли решение ассимилироваться и из последователей иудаизма стать французами и немцами. Некоторые покидали иудаизм ради полной интеграции в общество. Мендельсон, чья музыка до сих пор играется на свадьбах, Маркс, чье учение до сих пор влияет на сознание, или русские браться Эйхенбаум — один известный литературовед, другой известный анархист, Волин, одно время находившийся в руководстве махновского движения, их предки перешли в христианство ради секулярной карьеры. Но и религиозныее евреи приняли новый порядок вещей, став частью национальных государств. На вопрос: может ли еврей воевать с евреем в качестве солдата воюющих армий, раввины отвечали — да, ибо лояльность еврея, как гражданина, прежде всего принадлежит его государству.

Но все это было перечеркнуто гитлеризмом с принятием Нюренбергских законов о чистоте расы. Лояльность, заслуги, христианская вера больше не имели значение, только кровь. Абсолютное большинство евреев, погибших в Холокосте были из Польши, не всегда по-настоящему ассимилированных, в отличие от относительно малочисленные немецких и французских евреев, но контекст Холокоста лежит в западной Европы. Для символизма трагедии «финального решения еврейского вопроса» вполне достаточно и полмиллиона германских евреев, чтобы наглядно продемострировать, что в 1930-х европейское обещание 19-го века создать национального государства для всех граждан обернулось кошмаром для тех, кто ему поверил. И в результате заплатил высшую цену, когда тоталитарная идеология, используя все доступные и, что важно отметить, часто вполне легальные, с точки зрения формальной юриспруденци (законы то приняты) инструменты тоталитарного государства, стала сначала выдавливать, а затем и уничтожать тех, кто не вписывался в ее постулаты.

Это длинное и сложное объяснение, но оно позволяет не уводить историю в сторону, сужая конфликт к простому «немцы не любили евреев», или «6 миллионов — завышенная цифра», или «убивали не только евреев». Холокост обрел свое значение не потому, что катастрофой его считают евреи, а потому, что европейцы так же считают его катастрофой, катастрофой милых европейскому сердцу национализма и социализма, доведенных гитлеровцами до логического и, в то же время, абсурдного завершения. Современная Европа, как и Израель, отчасти следствие Холокоста, преступления идеологии национал-социализма, круто замешанного на примитивном социал-дарвинизме, и кооперации европейских государств в этом преступлении. Европа испытала стыд и чувство вины.

Последствие ленинско-сталинской интерпретации марксизма тоже должны вызывать чувство стыда и вины, независимо от количества, этнической или классовой принадлежности его жертв. Можно и нужно определить и наказать отдававших приказы и их исполнителей, но это не значит, что все остальные получают индульгенцию за их дейстивия или бездействия. Все преступления совершаются в контесте истории общества, и важно понять не только, почему четверть населения сгинула, но и почему остальные три четверти выжили, какой ценой.

Есть такое понятие в психологи как «вина выжившего», когда человек чувствует свою вину за то, что там, где другие погибли, он выжил. Для такого человека смерть других является личным укором ему. И чем больше будет в обществе таких людей, для которых количество смертей вокруг него не предмет сравнения или даже гордости, а постоянное напоминание, что он сам, возможно, что-то мог сделать для того, чтобы эти люди остались в живых, но не сделал, тем больше общество будет фокусироваться не на своих мертвых, а на своих живых. Пока они еще живы.




Комментирование закрыто.