Войчех Зайончковский: Вызов для России

 

Статья ЗАЙОНЧКОВСКОГО, как мне кажется, гармонически сочетает в себе обе эти «тенденциозности». Как по обстоятельствам времени (1988), так и по обстоятельствам места (Польша), она, на мой взгляд, примиряет их — в рамках представляемого читателям моим текста — вполне себе миролюбивой стилистикой.

Не забываем, что статью писал двадцатипятилетний польский автор, «из Европы», подавший своим читателям надежды на светлое будущее из далекого 1988 года.

Среднестатистический психиатр со временем обучается смотреть на мир сумасшедшими глазами, без этого — чрезвычайно запутанной ситуации ему не разрулить. Посмотрите же и вы на привычный нам «образ мира» глазами психически здорового поляка, которому больной на всю голову (и на остальные части тела) русский психиатр привычно шьет «историю болезни»…

Редкого качества статья.

Надеюсь, что мой авторизованный перевод ее не вызовет особых претензий орфографического, грамматического и стилистического плана у пристрастных моих читателей

Вызов для России

Res Publica #11.1988
Войчех ЗАЙОНЧКОВСКИЙ

 

 

Juz wieki oba te plemiona // юж вЕки Оба тэ племЁна

Wzajemnym gniewem czola chmurza // взаЕмным гнЕвэм чОла хмужо
Nieraz to ich, to nasza strona // нерАз то Их, то нАша стрОна
Musiala ugiac sie przed burza. // мущЯла Угёньчь ще пшЭд бУжо
Kto w tym nierownym wytrwa sporze // ктО ф тЫм нерУвным вЫтрва спОжэ
Czy dufny Lach, czy wierny Ross? // чы дУфны лях, чы вЕрны росс
Czy sie slowianskie rzeki w rosyjskie wleja morze? // чы ще словЯньске жЭкив росЫйске влЕйо мОжэ
Czy ono wyschnie? Kto powiedziec moze? // чы Оно вЫсхне? кто повЕдзечь мОже?

 

ПУШКИН, «Клеветникам России», Конгениальный перевод Юлиана ТУВИМА

Построчник тувимовского перевода:

Многие века два этих племени взаимнной яростью хмурят свои лбы. Не раз то их, то наша сторона гнулась под бурей. Кто выживет в этом неравном споре? Напыщенный лях или верный росс? А может славянские реки вольются в российское море? Или оно высохет? Кто это может сказать?

Пушкинский оригинал:

Уже давно между собою // Враждуют эти племена; // Не раз клонилась под грозою // То их, то наша сторона. // Кто устоит в неравном споре: // Кичливый лях иль верный росс? // Славянские ль ручьи сольются в русском море? // Оно ль иссякнет? вот вопрос.

***


I

Холодные мрачные залы, заставленные длинными столами. Вдоль стен на высоких стеллажах теснятся тысячи книг. Передо мной несколько томов, оправленных в прочные обложки; на потрескавшихся корешках полинявшие, наполовину стертые имена авторов, названия. Открываю один из томов; с фронтисписа на меня смотрит усатый мужчина в меховой шапке — Константин ЛЕОНТЬЕВ. Рядом — овальная поблекшая печать с двуглавым орлом и надпись: «Библиотека Императорского Варшавского Университета».

Когда все это началось? В котором столетии? Цепь событий уходит далеко в прошлое. БАТОРИЙ, лисовцы, СУВОРОВ, царь Петр, николаевские жандармы… — хоровод фигур на фоне огня и дыма, спины со следами бичей и розг и разорванные трактаты…

Невозможно отыскать начала. Но все-таки общая история поляков и русских имеет один главный разрыв, делящий прошлое на эпоху «до» — далекую и плотно закрытую вот уже два столетия, и на эпоху «после» — по-прежнему живую и открытую нашим дням: разделы Польши.

II

Эпоха после разделов имела необычайно важное значение и для формирования современного национального сознания у обоих народов, в котором существенную роль играл образ враждебного соседа, «чужого».

С русской точки зрения польский вопрос представлялся проблемой чрезвычайной важности. На протяжении ста пятидесяти лет его рассматривали как бы не подавляющее число авторов, которых занимали самые разнообразные его аспекты: военные, поитические, экономические, культурные, религиозные или демографические. Глядя на список известнейших имен, составленный Вацлавом ЛЕДНИЦКИМ, приходится признать, что не было в России сколько-нибудь известного писателя, который не высказался бы на эту тему.

О нас писали, создавались стойкие стереотипы, устоявшие даже после потрясений ХХ века. Что мы знаем о них? Можем ли мы представить себе, какой русские видели Польшу, как они понимали они факт раздело, кем были для них поляки?

Насколько о том, что судили о России наши предки, мы в состоянии — скорее, благодаря инстинкту, чем рациональному знанию, — сказать нескольео слов, настолько в отношении тех же самых суждений русских о поляках буквально опускаются руки. Немилосердно эксплуатирующаяся официальной пропагандой «братская» концепция, воспринимается, как правило, с недоверием, поскольку без труда можно заметить, что размах пропаганды ее совершенно не соответствует ее реальному значению. Известно, что существует и оборотная сторона медали, — так называемая «очернительская» традиция, ярчайшим примером которой служит казус ДОСТОЕВСКОГО, впрочем, так и не удостоившийся обстоятельного изучения.

Итак, перед нами две тенденции. Первая — хорошо нам известна. Вторая — более глубокая и основательная, — по-прежнему остается за пределами интереса исследователей. Последуем же за образами [поляков], фрагменты которых мы встречаем на страницах «Идиота», «Записок из мертвого дома», «Братьев КАРАМЗОВЫХ».

III

В течение веков в образе Польши и поляков в глазах русских решающую роль играли частые войны и непримиримое религиозное противостояние. Такой банальный в общем-то вывод можно было бы сделать и в отношении к другим народам, если бы российско-польские отношения не стали отличаться некоторой исключительностью. Все-таки польские короли были реальными претендентами на московский трон, а сапоги польских солдат не раз грохотали по кремлевской брусчатке…

В конце XVIII столетия Речь Посполитая была стерта с карты Европы, а значительная часть ее территории попала под власть РОМАНОВЫХ. Событие, буквально напрашивающееся для симолического толкования, для превращения его аргумент в пользу некоей идеологии: вот те, которые всего какими-то двумя веками ранее мечтали о власти над святой Русью, кто в течение почти столетия был почти непререкаемым культурным авторитетом, — покорно легли у подножья царского трона. Однако, ничего подобного такой интерпретации событий в течение разделов не возникло.

Да, уже ДЕРЖАВИН в своей оде на взятие Варшавы СУВОРОВЫМ писал о «враждебных толпах» и сравнивал Польшу с «гидрой», но его размышления не выходили за пределы одной войны. Слишком рано еще было наделять скрытым значением происходившие тогда события, придавать им историософское значение и искать в них метафизический смысл. Европейская мысль вырабатывала собственный понятийный аппарат для интерпретации новейшего раздела польско-российских отношений (достаточно вспомнить здесь РУССО, МОНТЕСКЬЕ, СМИТА, ГРОЦИУСА — список этот может быть очень долог), но в Москве и Петербурге взгляды западных философов были известны мало. Не существовало и образованных кругов, способных на усилия в этом направлении. Немногочисленные, пресыщенные чужеземщиной интеллектуалы, не чувствовали себя связанными с допетровскими традициями, игнорируя тем самым весь предшествующий польский опыт. — Были обречены на исследование проблемы… с чистого листа.

Должно было пройти немало времени, чтобы возродилась российская историческая память, чтобы возник круг людей, способных осмыслить взаимоотношения между пояками и русскими в аспекте, выходящем за пределы дипломатического, правового или военного дискурса. Немаловажным делом оказалось также распространение новых, пригодных для анализа этих проблем философских категорий, особенно — понятия «народа», которое, начиная с ФИХТЕ, ГЕГЕЛЯ, ГЕРДЕРА и Фридриха ШЛЕГЕЛЯ заняло особое место в лексиконе европейских мыслителей XIX века.

Все это произошло в течение трех-четырех десятилетий после первого раздела Польши. Импульсом же, который поставил польский вопрос во всей его остроте перед русской интеллектуальной элитой стало ноябрьское восстание.

IV

Реакция на события 1830-31 гг. была весьма бурной. Против повстанцев заточили свои перья виднейшие представители российского литературного сообщества: Александр ПУШКИН, Василий ЖУКОВСКИЙ, Алексей ХОМЯКОВ, если не вспоминать бардов поменьше, покроя Сергея ГЛИНКИ, Дмитрия ХВОСТОВА, Александра ШИШКОВА или Александра ВОЛКОВА.

В их произведенияз зазвучали прежние державинские интонации гордости, испытываемой автором от триумфов царского оружия и нотки осуждения строптивых ляхов, однако, на этот раз появились и другие ноты, ранее не встречавшиеся. Ярче всего они прозвучали у автора «Евгения ОНЕГИНА», написавшего два знаменитых стихотворения: «Клеветникам России» и «В годовщину Бородина». Для ПУШКИНА русско-польский конфликт не был «отдельным эпизодом» в череде войн и мирных трактатов. Эпоха смуты, битвы XVIII века, борьба с НАПОЛЕОНОМ, поддержанным поляками, — составляли в его представлении некий континуум, современным эпилогом которого стало усмирение ноябрьского восстания. Ощущение постоянства непримиримого антагонизма свидетельствовало о том, что под внешней оболочкой быстро сменяющих друг друга событий должны существовать некие силы, питающие его существование. Ответ напрашивался сам. Поэт писал (см. эпиграф) о двух «племенах», о «кичливом ляхе» и о «верном россе» — как игроках исторической драмы — как бы акцентируя внимание читателя на этническом факторе.

К моменту появления в сет этих произведений в европейской гуманистике уже прочно укоренилась разработанная немецкими философами идея «народного духа» (der Volksgeist), трактующая общество как трансендентное надындивидуальное и интерсубъективное бытование, детерминирующее в существенной мере личностные параметры составляющих это общество индивидуумов. «Народный дух» являлся метафизическим воплощением моральных ценностей и душевных качеств, проявляемых данным обществом на протяжении столетий. Каждый человек участвовал в этой мистерии, перенимая свойства группы, в которую вписала его судьба.

Лях в глазах ПУШКИНА был «кичливым», что можно прочитать как намек на аристократическое высокомерие и ничем не сдерживаемые амбиции, традиционно приписываемые русскими полякам. Как же следует трактовать «верного росса»? Ответ потребует некоторого отступления от темы.

V

Попробуем интуитивно определить предмет упомянутой выше «верности». Первыми на ум приходят два дополняющие друг друг варианта: монархия и отечество. Но в связи с этим возникает проблема: кем же для русского человека XIX века был царь и что для него значила Россия?

Царствущая особа окутывалсь в этой стране ореолом необычайности и она занимала исключительное место в иерархии народных представлений. В продолжении многих лет, вплоть до XVI века, царствующий на троне великий князь, воспринимался как земное воплощение Христа — это был святой в силу самого факта великокняжеского достоинства и — своей принадлежности к правяящей династии. Византийская теория власти, делающая акцент на двойственность природы царствующей особы, — у которой помимо свойств чисто человеческой природы появлялся зачаток природы божественной, — не допускала в отношении этого ни малейших сомнений. Венцом московских устремлений этого рода стал подражающий константинопольской традиции царский титул Ивана Грозного.

Наряду с личностью монарха, государственная идеология акцентировала значение еще одной категории, а именно категории отечества, наименованного «святой Русью». Исследователи расходятся во мнении, когда и при каких обстоятельствах возникла такая формулировка. Как бы то ни было, но уже в XV веке возникли концепции, провозглашающие беспрецедентность (особый тип) московского государства, которое по заключении унии Византии с Римом должно было стать единственным защитником православной веры в мире. Мнение это было подкреплено падением Константинополя, в котором виделся знак Божия гнева направленного против отступников.

В те времена, в опоре на эти концепции сформировались две альтернативные теории: официальная идея Москвы как «Третьего Рима» (в которой подчеркивалось особое значение православного монарха), а также идея «святой Руси», границы которой «не обязательно совпадали» с границами земного русского царства, в которой царь не играл, как в первом случае решающей роли. Более важной считалась верность, сохранаяемая народом православию и верность землям, в которой лежит прах предков. Переломным моментом для рождения идеи «святой Руси» стало начало XVII века, времена смуты и самозванства. Государство подверглось распаду, его администрация и церковная иерархия растворились, оставалось только то, что составляет «соль» России, — то, что даже в отсутствие царя не утратило способности ко избавлению отечества от врагов, но и ко Спасению его.

Термин «святая Русь» впервые — согласно известным ныне источникам — был употреблен в 1619 году по случаю ввозвращения патриарха Филарета, отца царя Михаила РОМАНОВА (первого из романовской династии) из полькой неволи. В течение последующих нескольких десятков лет он сопровождал русских во время их воен с иноверцами — турками, шведами и поляками.

Петр I, человек чрезвычайно последовательный в своих реформаторских замыслах, после своего вступления на трон, наряду со многими прежними институтами, отверг также и прежнюю теорию власти. Исчез «богобоязненный и благочестивейший», исчезла и «святая Русь», что свидетельствовало об отказе от теократического обосновании власти, а их место заступил император, земной бог.

К нововведениям удалось принудить придворные круги, но большая часть российского общества к попыткам секуляризации оказалась чрезвычайно устойчивой. Многочисленным бунтам XVIII века, в частности, восстанию ПУГАЧЕВА, сопутствовали лозунги, отсылающие к прежним традициям, а в старообрядческой среде был даже поставлен знак равенства между царем-реформатором и антихристом.

Это шизофреническое состояние не выдержало проверки временем в 1812 году, когда полки Великой Армии приближались к Москве, когда день ото дня становилась все более критической, и решено было обратиться к народу на его собственном языке. В печатавшихся тогда воззваниях «святая Россия» (в XVIII веке «Русь» была вытеснена «Россией») появилась во всей полноте своего величия — нашествию безбожного НАПОЛЕОНА противостояло единственное истинно христианское отечество, где Создателя стали именовать «Русским Богом».

От этой идеологии не отказывались уже до самого падения империи. В 1814 году царь Александр I принял титул «благословенного», а восемнадцатью годами позже вицеминистр просвещения Сергей УВАРОВ провозгласил знаменитую триединую формулу: «православие, самодержавие, народность», указав три опоры, на которых должно было покоиться царствование РОМАНОВЫХ.

Вскоре появились литературные произведения, отсылающие к официальному толкованию святорусской идеи, более или менее осознанно подчеркивали ее антипольское значение. Среди авторов, не самого высокого полета, стоит вспомнить Михаила ЗАГОСКИНА, Нестора КУКОЛЬНИКА, Степана ШЕВЫРЁВА, Николая ПОГОДИНА и Фаддея БУЛГАРИНА.

К первым мыслителям, поддержавшим возвращение к идее «святой Руси» в политической и культурной жизни принадлежал Александр ПУШКИН, истолковавший ее в духе, отличном от официальной ее интерпретации.

VI

Вернемся, однако, к прерванной линии нашего сюжета. Зная, что как монарху, так и отечеству приписывался сакральный смысл, «верность» пушкинского росса можно истолковать как верность религиозного рода. Она представляла Польшу — темной, разрушительной силой, побуждаемой ложными амбициями и нацеленной в самое сердце «святой Руси».

VII

Автор «Евгения ОНЕГИНА» не был одинок в своих суждениях. Вскоре предчувствия, рождавшиеся в историко-философских дискуссиях в среде людей, к которым он принадлежал, начали приобретать форму основательной историософской идеи. Это произошло при участии упоминвшегося уже Алексея ХОМЯКОВА, а также Ивана КИРЕЕВСКОГО.

Есть разные способы толкования славянофильского наследия (о нем, собственно, и речь). Можно его воспринимать как проявление возрождения православных богословия с философией, как националистическую доктрину или как социальную утопию, ставшую выражением кризиса российского правящего класса в обстоятельствах нарождающегося капитализма. Не вдаваясь в подробности, кто из авторов данных концепций прав — Николай БЕРДЯЕВ, Ганс КОН, или Анджей ВАЛИЦКИЙ, присмотримся повнимательнее к главным элементам этих концепций.

Исходной точкой для размышления славянофилов стала констатация разницы между актуальным состоянием России и Западной Европы. Обоснований искали в прошлом, сравнивая пути развития двух культурных тенденций. Они приходили к выводу, что в основе кардинального расхождения лежат два фактора: религиозный и этнический. Ощущение чужеродности этих двух стихий не было неожиданным для русских наблюдателей. Факт противостояния православных католическому миру существовал в продолжении многих веков, размышления же над историей России, но размышления по поводу российской истории (ТАТИЩЕВ, СУМАРОКОВ, ЛОМОНОСОВ ТРЕДЬЯКОВСКИЙ) славяноцентрировали ее, безответственно идеализировав категорию «славянства». Перелом, который осуществили в этой тенденции КИРЕЕВСКИЙ с ХОМЯКОВЫМ, заключался, главным образом, в ее углублении и дальнейшей разработке, с приданием ей характера единой и систематизированной теории, опирающейся по сути на фундаменте, заложенном немецкими идеалистами. Считалось, что черты, воплощенные в истории «русским духом», равно как и благотворное влияние восточного христианства были причиной возникновения в России наиболее адекватного человеческой природе формы общественного бытования — сельской жизни, эквивалентом которой в религиозной жизни была православнвя Церковь. В данном случае осуществлялась подлинная свобода, соответствующая уникальному балансу между закабалением личности католицизмом и ничем не сдерживаемым индивидуализмом протестантства, — здесь, перед участвующим в общем деле верующих людей окрывался путь к истинному познанию, свободному от убийственного рационализма и деформаций, вызванных субъективным видением мира. Оппозиция «Восток-Запад» преобразилась в оппозицию «правда-ложь», «свобода-рабство».

Ни ХОМЯКОВ, ни КИРЕЕВСКИЙ не сомневались, где стоит искать места Польше, — вся ее культура, религия, традиционные конфликты с Россией однозначно определяли ее принадлежность Западу. Как бы автоматически Польша оказывалась соучастницей всех европейских грехов, — больше сазать — бастионом, с которого выдвигались на Восток военные предприятия с католическими миссионерами, враждебные правде и свободе.

Из факта, что русские являются народом славянским и что часть славян исповедует православие, выводился вывод о духовном родстве этих народов. В XIX веке страной, предназначенной для морального и политического предводительства в славянском континууме была империя РОМАНОВЫХ, которая победно покончила с многолетними, убийственными притязаниями Речи Посполитой, — этой поганой овцой, изменницей духовным ценностям славян.

Пример Польши, — повсеместно признаваемой славянской страной, — не вписывающейся, однако, в дефиницию «славянства» ХОМЯКОВА, КИРЕЕВСКОГО или их последователей, принуждал к интеллектуальной гимнастике, — к поиску причин столь явной девиации. Виновными были объявлены шляхта, немцы, папство, коварные иезуиты, а так же «врожденные» духовные дефекты. Пионеры славянофильства заложили фундамент под миф о существовании двух антагонистических сообществ: прозападнической интенациональной элиты и плебейских масс.

VIII

О Польше известно было в общем-то немного. В тридцатых и сороковых годах образ Польши и ее жителей в представлении русских был довольно туманным, покрытым тенью недавнего подавления восстания.

Ты ж, братскою стрелой пронзенный,
Судеб свершая приговор,
Ты пал, орел одноплеменный,
На очистительный костер!

Это слова Федора ТЮТЧЕВА. Подобный тон характерен и для стихов Алексея ХОМЯКРВА.

В процессе изучения этих произведений возникают два насущных вопроса: о неизбежности противостояния и трагического его завершения; и представлении характера борьбы поляков с русскими как братоубийственного. Категории типа «приговор судьбы», «вутриплеменные ссоры», «братская стрела» отсылают нас к известным всем культурам архетипу кровавых междуусобиц между родственниками, распрей, заканчивающихся гиибелью одного из участников. Исповедующая фальшивую версию христианства Польша, становилась страной, отмеченной Каиновой печатью страной, кровь которой нужно было пролить для того, чтобы мог укрепиться и возрастатьТретий Рим.

IX

Обыденное сознание не воспринимало польского вопроса в перспективе столетий, для него существенными были текущие проблемы. Когда после подавления ноябрьского восстания тысячи повстанцев двинулись в Сибирь, в центральной России была отмечена серия крупных пожаров в городах и селах, давших повод обвинить в поджогах польских каторжников. В народе родился образ коварного, вероломного, мстительног ляха, готового осуществить свои цели любой ценой.

Вскоре подобная точка зрения была усвоена высшими сферами, охваченными недоумением, граничащим со страхом от размаха политического влияния Польской Эмиграции. И хотя усилия ее, направленные на возобновление вооруженной борьбы в сфере российского влияния в продолжение более чем тридцати лет успеха не приносили, — постоянное раскрытие заговоров и тайных организаций, а также поддержка полякам со стороны — о ужас! — мусулманской Турции — формировали атмосферу постоянного напряжения. Не меньшее беспокойство вызывал факт одобрения этики революционного заговорщика большинством представителей польской культуры. Враждебные полякам и Польше публицисты могли легко отыскать аргументы, подтверждающие наличие некоей гигантской интриги, охватывающей своим влиянием не только Париж, Лондон, Рим, Константинополь или Варшаву, но также и Вильно, Киев, Москву, Петербург, Харьков и Омск.

Насколько перед ноябрьским восстанием дьявольский маккиавеллизм поляков вовсе не был очевидным, о чем свидетельствовало хотя бы позволение цензуры на публикацию Конрада ВАЛЛЕНРОДА, настолько после 1830 года о поляках стали говорить, как о «народе валленродов».

Х

Многочисленные голоса, как на Западе, так и в империи, требовавшие независимости для Польши, вызывали ответную реакцию славянофилов и их сторонников. Требовалось обоснование разделов Польши и актуальной политической ситуации.

В соответствии с упомянутым ранее разрознением двух противостоящих друг другу групп в польском обществе, Алексей ХОМЯКОВ, а вслед за ним и его ученики, доказывали, что разделы бывшие следствием необратимых исторических процессов, коснулись исключительно узкой группы привилегированных слоев польского общества, принеся освобождение или — по меньшей мере — его перспективу — угнетенным массам. Понятными в этом свете становились причины польских бунтов: надменная, алчная польская шляхта, пренебрегая, со свойственным ей склочничеством, правовым и цивилизационным прогрессом, стремится вернуться на прежние позиции XVIII века. Между поляком и шляхтичем поставили знак равенства, сочтя, что крестьяне не будут отождествлять себя с аристократической польской традицией.

Истории упадка Польши придавалась соответствующая историософская перспектива с исодным пунктом на переломе XVI и XVII веков, когда триумфальным игроком была Речь Посполитая. Иван АКСАКОВ без обиняков писал, что разделы явились карой, ниспосланной Немезидой за все несчастья, причиненные России Польшей у порога семнадцатого столетия. Далекий от славянофильства Сергей СОЛОВЬЕВ отмечал в польско-российском споре некий рок: «Теперь (после уничтожения Чехии в 1620 г. — прим. В.З.) в Европе осалось только два независимых славянских государства — Россия и Польша, но история поставила перед ними главный вопрос, ответом на который должен был стать конец политического существования одного из них».

Вопрос ясный, как элементарное арифметическое уравнение: выжить могло только государство более приспособленное к обстоятельствам, государство, граждане которого смогли подчиниться высшим требованиям и пренебречь частными интересами, преодолеть анархию и отказаться от безудержных амбиций.

XI

Немного позже на историософскую тему развернулась дискуссия прочности сложившегося положения дел. Нетрудно найти сильных высказываний по этому поводу. Петр ЧААДАЕВ свел проблему к ритрическому вопросу: «Что же могут сделать четыре миллиона людей против пятидесяти?» Николай ТУРГЕНЕВ в 1848 году писал: «Скажу полякам, что весьма желательно было бы, чтобы они перестали искать средств спасения за пределами братской связи с русским народом (…) Будем помнить, что правительства уходят, а народы остаются; а русский народ не сказал еще своего последнего слова в истории».

Однако, оптимизм ТУРГЕНЕВА с ЧААДАЕВЫМ разделяли далеко не все. Вообще, наряду с многочисленными грехами за поляками признавались и некоторые достоинства. Высказывались опасения, каким образом они смогут эти последние использовать. Среди прочих, на это обстоятельство обратил внимание Николай ПОГОДИН, — публицист, поднаторевший в отыскании следов польской интриги, поджогов и фальсификаций: «Поляки — народ чрезвычайно живучий и необыкновенно впечатлительный. Наилучшим средством примирения их с нами, пока они так яростно нас ненавидят, была бы поддержка их языка и литературы (…), ничто так не возбуждает ненависти, как запретительные меры. (…) Если мы будем их некачественно образовыват, поляки будут доучиваться (…) дома с гораздо большим старанием и успехом, как это происходит с любым запретным делом. Мы не только не достигнем цели, но еще более отдалимся от нее, только плодя себе скрытых врагов». Несколькими годами позже, во время крымчкой войны ПОГОДИНУ придет в голову замысел, которому в будущем будет суждено «большое будущее»: отказаться от Польши, сделавшейся для России неизлечимой болезнью.

Эти свои взгляды ПОГОДИН конкретизировал, когда писал, что: «в польском сердце преобладает чувство независимости, своеобразия, самобытности, чувство, которого не смогли уничтожить никакие удары судьбы, и которое сохраняет прежние живость и свежесть, не взирая на все болезни и несчастья, чувство готовое к великим жертвам, трудам и мученичеству, не оглядывающееся даже на самые убедительные доводы рассудка. Чувство это дает полякам право на уважение их каждым беспристрастным человеком, сторонником общечеловеческого блага».

Наконец родился еще один элемент образа поляка, характеризующий черту целого народа, — иррационализм, превращающий людей в опасных выдумщиков, этаких отморозков, действующих вопреки математически выверенному ходу истории, способных привлечь к себе симпатии обывателей, осуществляющих романтические идеалы европейских подсознательных ожиданий.

Наилучшим образом информированный в этих матерях наместник Иван ПАСКЕВИЧ не питал, однако, никаких иллюзий на предмет российского управления Польским Королевством, когда в юбилейном отчете Николаю I-му (1851) сетовал на неблагодарность поляков и их превратные представления о патриотизме, которые, демонстрируя внешнее спокойствие, так и не смирились с собственной судьбой.

XII

«Вот так снова льется кровь в семейном споре между двумя братскими племенами, объединенными под одним скипетром, — писал в январе 1863 года Михаил КАТКОВ. — Наши войска в Королевстве Польском, разбросанные по разным частям его, повсеместно были атакованы. Поначалу предпринимались попытки поколебать их чувство ответственности, склонить к нарушению присяги, правда, они не имели успеха (…) и теперь русских солдат убивают на квартирах, по одиночке».

Демоническое вероломство поляков проявилось во всей полноте — они превратились с тех времен не только в образцовых заговорщиков и очковтирателей, но и тайных убийц. Легенду о том создала пресса, но и официальные институты не избежали участия в ее формировании. Сам Александр II в своей речи перед измайловски полком 25 января 1863 года, подчеркнув ответственность «революционной партии» за ход событий, рассказал поразительную историю об убистве русских солдат с последующим сожжением из тел. Вскоре она вошла в школьные учебники истории: «Революционная партия, — писал Дмитрий ИЛОВАЙСКИЙ, — намеревалась развязать восстание внезапно, начав с резни, по образцу Варфломеевской ночи. В ночь с 10 на 11 января (по старому стилю. — прим. В.З.) во многих городах и поселках Королевства были организованы нападения на спящих солдат.

Свидетельства о самом восстании, вскоре были вытеснены холодящими кровь в жилах рассказами о неслыханной жестокости повстанцев, подчинявшихся мафиозному Национальному Правительству. Михаил КАТКОВ опубликовал в одной из своих статей изображение ритуального орудия убийства, применявшегося повстанческой тайной полицией (пресловутые «стилеты») для осуществления смертных приговоров. Это было нечто вроде креста, длинное плечо которого заканчивалось зазубринами, пропитанными стрихнином. Убийца всаживал этот стилет в шею своей жертвы.

Развитие событий возбуждало повсеместное беспокойство, особенно тогда, когда начали предприниматься попытки перемещение театра военных действий на территорию Литвы, Белоруссии, Украины и даже Казани, где предпринимались попытки поднять бунт по типу пугачевского. Звучали истерические голоса, пресса вспоминала времена великой смуты, а также 1812 год. «Киев, святой Киев находится под угрозой, окружен поляками, пробуждается и взывает о помощи русский народ во всех куголках необъятной России», — драматически взывал Иван АКСАКОВ. В Москве был объявлен призыв добровольцев, Петербург выставил за собственный счет батальон пехоты.

Психоз достг апогея, когда в Россию стала поступать информация о дружественном по отношению к полякам европейском общественном мнении. Для многих людей, особенно для сторонников славянофильства, становилось очевидным то, что это было началом конфликта со всем Западом. АКСАКОВ развертывал перед своими читателями образ «борьбы двух миров, борьбы двух основных стихий», КАТКОВ яростно спорил с западными публицистами, а Юрий САМАРИН сравнил польшу с «отравленным мечем и орудием уничтожения».

В антизападных филиппиках русских обозначилась еще один сюжет, наряду с предполагаемым конфликта романо-германской Европы, а именно — досада по поводу пренебрежения поляками русской культурой и их пренебрежения к ее культуре.

«Поляки обычно называют нас «монголами», а государство русское именуют «азиатской деспотией» вроде деспотии ЧИНГИСХАНА…» — ораторствовал КАТКОВ. «Нне будем обманывать сами себя», — писалось во вступительной статье журнала «Время», редактировавшегося Николаем СТРАХОВЫМ и братьями ДОСТОЕВСКИМИ — постараемся понять, какими глазами должны смотреть на нас поляки и вообще -европейцы. По-прежнему они не причисляют нас своей семье, хотя мы так ее чаем»…

Царский указ об освобождении крестьян давал повод полякам для реванша. Поляков представляли великими манипуляторами, скрывающими действительные цели народного порыва, которым не важна свобода, а важно только придерживание крестьянской реформы и возвращение прежних привилегий шляхте и католической уеркви. Константин ЛЕОНТЬЕВ что только Польшу демократизировать можно только насильственным путем.

Получило широкое распространение толкование стремления Польши к независимости как явления польского мракобесия и масонства, царь стал главным проводником прогресса, а шляхта представлялась бандой одичавших феодалов. Новая пропаганда имела успех, поскольку провозглашаемые ею лозунги получили определенный резонанс на Западе. Ее влиянию поддался среди прочих ДАЖЕ социалист ПРУДОН.

XIII

Как только стихло эхо повстанческих залпов, когда стало ясно, что до конфликта с Западом дело не дойдет, русские патриотические круги несколько остыли, но к польской проблеме интереса не потеряли. На эту тему развернулась широкая дискуссия, прервавшаяся только с падением монархии.

Исходной точкой дискуссии стала констатация врожденной ненависти поляков к русским. Факт этот не подвергали сомнению ни КАТКОВ, ни АКСАКОВ, на даже Владимир СОЛОВЬЕВ. При благоприятных обстоятельствах эта ненависть могла трансформироваться из психического состояния в новый бунт, тайную организацию, или заговор.

«Страшно думать, что наша власть в Королевстве держится только на нашем верном и деятельном войске, — писал в 1863 году Александру II-му великий Князь Константин, — и что кроме него здесь нельзя положиться ни на кого из гражданского населения».

«Как бы долго русский не жил в Варшаве, — утверждал восемнадцатью годами позднее Константин ЛЕОНТЬЕВ (кстати, на страницах «Варшавского дневника»), — нигде в ней он не может чувствовать, как у себя дома. (…) Однако, даже в Польше есть одна сторона жизни, бросающаяся в глаза, и вознаграждающая сердце русское за все неудобства, тяжелые и невеселые ощущения — одним только, но столь живительным впечатлением. Это впечатление вызывает в нем стоящее в Варшаве русское войско».

Четвертью века позднее (1905 г.) авторы брошюры, изданной «Русским Собранием» в Варшаве сетовали, что рууские, проживающие в Польше, чувствуют себя «окруженными атмосферой крайнего национализма».

XIV

С целью отыскать причину польской русофобии, а также отыскать эффективные способы ее искоренения, был использован тонкий анализ духовных основ непокорного народа в опоре на труды Алексея ХОМЯКОВА и братьев КИРЕЕВСКИХ.

Юрий САМАРИН выделил три компонента, составляющие феномен Польши: народность, требующая свободы языка и вероисповедания, а также определенной гражданской автономии, государственность — фактор необязательный, и невозможный для осуществления в сложившихся условиях, обреченный на идентификацию с российским государством, и — полонизм, являющийся «квинтэссенцией польского мировоззрения», современная «польская национальная идея», выводимая из польской истории, радикально враждебна нам, являясь прямой противоположностью нашей национальной идее» [здесь, а также выше и ниже, обратные переводы с польского могут сопровождаться невольным искажением смысла. Надеюс, — не до противоположности. — В.Д.]. Иван АКСАКОВ дополнял: «Наш враг — не Польша, а полонизм». Корнем полонизма была признана католическая вера. Подобного мнения были Федор ДОСТОЕВСКИЙ, Александр ГИЛЬФЕРДИНГ и Николай ДАНИЛЕВСКИЙ, создатель славянофильской историософии, толковавшей прошлое как область нивелирования цивилизационных различий, из которого победительницей должна была выйти Россия.

Власти вполне разделяли приведенные здесь мнения, и вскоре после подавления январского восстания (1863), они предприняли ряд акций, направленных против католической церкви. Уничтожение католицизма, по крайней мере, усмирение его, должно было стать первым шагом на пути перевоспитания «изменницы славянству».

До этого места все были согласны, — далее начинались расхождения. ДОСТОЕВСКИЙ писал о строительстве «Новой Польши», «освобожденной царем». КАТКОВ убеждал в необходимости ассимиляции полького народа, которая, по его мнению, являлась высшей степенью демократизма. Владимир СОЛОВЬЕВ определял полякам весьма важное место в своей утопической модели будущего. Владимир ЛАМАНСКИЙ открыто заявлял, о необходимости русифицироваия поляков.

Некоторым противовесом взглядам последнего была концепция Константина ЛЕОНТЬЕВА, выделявшего среди народов, подчиненных России, — народы, покоренные «вовремя», то есть, в момент, когда денационализация наиболее вероятна (финские племена в средние века) и — покоренные «не вовремя», то есть, когда культура и многовековой государственный быт полностью блокировали механизмы разрушения идентичности. Второй из названных типов представляла из себя Польша. ЛЕОНТЬЕВ не огорчался на этот счет, и в сложности ситуации пытался отыскать положительные стороны: «Борьба с католиками нелегка. Люди они — крепкие, упорные, убежденные, — которые и нам могут служит положительным примером». «Борьба с ними может привести к укреплению духовной силы русских». Подобные мысли, хотя и не столь отчетливо выраженные, возникали у КАТКОВА и АКСАКОВА. «Стойких католиков я считаю полезными для всей Еропы (…), а так же и для России», — подводил итог ЛЕОНТЬЕВ.

Впрочем, оптимизм в текстах названных авторов, посвященных польским делам, встречался редко. Публицисты не пытались убеждать своих читателей в том, что подавление восстания положило конец враждебным козням поляков. Они били тревогу по поводу упоминавшегося уже «полонизма», который успешно преодолевал все усилия, направленный на борьбу с ним, и даже укреплял свое влияние в Литве, на Украине и в Белоруссии.

«Польское королевство превратилось в форпост европейской интриги против России, в пороховой туннель, из которого рылись подкопы под Южный и Сееро-Западный край», — писал в 1867 году Иван АКСАКОВ. Задумываясь над дьявольской природой польскости, он обращал внимание на тот факт, что «в восстании 1863 года участвовали тысячи людей, превосходно говорящих по-русски, обучавшихся в русских школах и университетах, не только в Западном крае, служившие на государственной службе, опять же не только в Западном крае, а в самом административном центре России, людей, прекрасно знавших нашу литературу, науку, пподверженные влияниям русских порядков и наших законов…»

 

Широко распространенные представленяе о поражающих воображение способностях поляков разввращать человеческие души способствовали периодическим приступам истерических страхов, таких, как например, произошел в 1877 году: «…теперь уже все знают и пишут о клерикальном заговоре, и даже либеральнейшие из наших газет признают, что заговор этот — реальность». это слова Федора ДОСТОЕВСКОГО. И раз уж его имя несколько раз уже появлялось здес, стоит уделить его взглядам несколько больше внимания.

XV

Об отношении автора «Братьев КАРАМАЗОВЫХ» к Польше написано немало, вспомним только Ежи СТЕМПОВСКОГО и Вацлава ЛЕДНИЦКОГО. Общей чертой этих текстов было нежелание выйти за пределы творчества и биографии самого ДОСТОЕВСКОГО, стремление к скрытому смыслу польских сюжетов, к сопряжению их с остальными идеями автора. Такой подход предполагает существование a priori скрытого смысла в оригинальных идеях писателя, в то время как они покажутся нам в новом свете, стоит сопоставить их с другими современными им текстами.

Вот, к примеру, мнение на тему проекта об амнистии для поляков: «Ясным и строгим рассуждением г-н КОСТОМАРОВ показывает нам, что это станет ловушкой для нас, что поляки поставят нам новых Конрадов ВАЛЛЕНРОДОВ, новых изменников, поскольку поляк из Старой Польши инстинктивно и слепо ненавидит Россию и русских». ДОСТОЕВСКИЙ не только повторяет мнение КОСТОМАРОВА, но и десяток мнений других публицистов годами упрекающими ляхов в вероломстве. Не выходят за обозначенные рамки этой «схемы» и персонажи из романов ДОСТОЕВСКОГО: фальшивый граф из «Идиота» или шулеры из «Братьев КАРАМОЗОВЫХ». Ранее много писал на эту тему и Николай ПОГОДИН. Из современников автора «Преступления и наказания» следует также назвать имя Ивана АКСАКОВА.

В 1865 году, когда была раскрыта крупная афера с подделкой денег, он заинтересовался этой темой и посвятил ей целую статью. Шайкой руководил поляк ШИРВИНСКИЙ, а поляки были душой всего этого дела. Достойных сообщников они нашли себе среди евреев, армян и — о Небо! — среди русских дворян (!). «Нельзя не заметить в этих махинациях следа польских эмигрантов, — писал АКСАКОВ, — можно ли представить себе, что русские сознательно участвовали в заговоре против собственного отечества». Далее речь идет о коварстве поляков, евреев, немцев, а также — о добросердечии и наивности России.

Выходит, ДОСТОЕВСКИЙ не придумал в этой области ничего нового, и даже реальных польских героев из своих «Записок из мертвого дома» описал согласно сложившемуся канону, — холодными, надменными, полными аристократической отстраненности.

XVI

К концу XIX века тему охоты на заговорщиков или интриг польской эмиграции заступила на некоторое время подзабытая уже тема невыгодности обладания Надвислянским Краем. Речь шла о двух вопросах: 1) компенсируют ли прибыли от этого «предприятия» все затраты на содержание армии в Польше, русской тамошних администрации и полиции, на дотации православной церкви и затраты на преодоление соложностей на международной арене? 2) Не становится ли динамически развивающаяся польская промышленность реальной угрозой российской экономике?

«Почему Лодзь и Сосновец переиграли Москву?» — писал в 1885 году Сергей ШАРАПОВ, поясняя, что всю ответственность за это надо возложить на немцев, умело управляющих поляками. Дело, однако, было более сложным, что доказывала долгая дискуссия экспертов, вердикты которых звучали по-разному, в зависимости от того, чьи взгляды они представляли. Спор этот носил вполне академических характер, а тем временем полькая бедствие распространялось по всей империи.В 70-х гг. под впечатлением своего пребывания в Иркутске, Михаил ОРФАНОВ вспоминал: «Весь гостиничный персонал, начиная от буфетчика и кончая возницей — поляки. Нанимаете извозчика, оказывается, что он — политический преступник; идете к мяснику, молочнику, портному, к какому-нибудь ремесленнику или мелкому торговцу — везде это политические ссыльные, участники последнего польского восстания»

Польская экономическая эмиграция, а также возвращающиеся к нормальной жизни ссыльные были видны на каждом шагу. Это повсеместно воспринималось свидетельством несомненного польского заговора. В 1883 году всю российскую прессу обошло известие о распространяемой над Вислой «тайной программе противодействия России легальными средствами». Комментируя это сообщение неутомимый Иван АКСАКОВ писал: Наблюдая на образ действий поляков в Варшаве и у нас с точки зрения русского общества, мы не можем не придти к выводу, что есть в нем нечто систематическое, настойчивое, соответствующее некоему заранее подготовленному плану».

Таким образом, задолго до появления «Протоколов сионских мудрецов», скомпонованные охранкой, существовали все поводы для того, чтобы жертвой задуманной властями провокации пали не евреи, а поляки.

В 1897 году газета «Новое время» обратила внимание на необычайно высокий процент поляков среди работников Транссибирской железнодорожной магистрали, наиважнейшей со стратегической точки зрения транспортной артерии империи. Разразился громкий скандал, ставший предметом дискуссий между Николаем II и министром внутренних дел Иваном ГОРЕМЫКИНЫМ. Подобные ситуации неоднократно повторялись, давая повод для антипольских выступлений, хотя уже через какие-то 10 лет после упомянутого скандала поляки занимали всего 1/5 часть ответственных должностей.

XVII

События 1905 года вновь заставили задуматься над положением российских властей в западных районах империи. Школьная забастовка, многочисленные теракты и демонстрации, рост политических партий свидетельствовали о том, что все планы, направленные на «русификацию» поляков, их «ассимиляцию», планы по строительству «Новой Польши» рушились на глазах.

Бульварная пресса издевалась над слухами о подготовке к новому восстанию, об иезуитских интригах поляков… «Кто для России хуже японца?» — спрашивал в одном из своих заголовков «Почаевский листок» и давал ответ: «Есть у нас враги и серьезнее и страшнее. Потому они хуже, что ненавидят нашего православного императора больше японцев (…) Больше всего среди них евреев и поляков»…

Польский вопрос стал одной из самых дискутируемых тем. Впервые подавляющее число значимых общественных фигур высказывалось за смену прежней политики касательно поляков, чаще стали слышаться проявления симпатии по отношению к ним, однако, «черной легенде» почти ничего не угрожало. Выразительным примером ее живучести стали некоторые заседания Государственной Думы.

На весть о разработке Польским Колом проекта автономии Королевства газета «Речь» категорически написала, что Россия не допустит возникновения нового Карфагена на берегах Вислы. Депутаты ЗАМЫСЛОВСКИЙ и АЛЕКСЕЕВ пугали польским заговором, а Владимир ПУРИШКЕВИЧ, желая убедить депутатов в неблагонадежности поляков, раздавал карикатурные изобрадения представителей русской власти, напечатанные в Варшаве. Даже предусмотрительная тактика Романа ДМОВСКОГО в Думе воспринималась как выражение «иезуитского коварства», целью которой было создание дымовой завесы дла повстанческих приготовлений. Весьма влиятельный граф Владимир БОБРИНСКИЙ сформулировал всю проблему в нескольких словах: «глубокая рана российского государства».

В поисках радикальных средств лечения участники обратились к идее, предлагавшейся несколькими годами ранее Николаем ПОГОДИНЫМ, — к идее избавления от Польши и поляков. Обсуждение этой идеи были начаты в 1909 году на страницах журнала «Россия» описанием фиаско русификации и предложением отдать Королевство Польское — немцами. Русский публицист МЕНЬШИКОВ с энтузиазмом отреагировал на этот проект: «Зачем нам сохранять этот нарыв на своем теле. Продадим лучше эту пороховую бочку немцам. Пусть она их разнесет».

Однако обсуждения столь животрепещущей темы прерваны были началом Первой мировой войны. Могло бы показаться, что теперь должен придти конец нашему путешествию в поисках «черной легенды» — Россия Польшу потеряла, и сама переживала кровавую революцию, грандиозное потрясение, исказившее прежний ее облик практически по всем параметрам. Оказалось, что до конца путешествия было еще долеко.

XVIII

В России XIX века образ Польши неразрывно связывался с метафизической концепцией народа, с концепцией «народного духа». На продолжении всего столетия масса политиков и писателей сознательно в большей или меньшей степени руководствовались этой теорией, пр этом, в начале ХХ века все чаще давали волю обычной ксенофобии. После революции и завоевания маркисзмом доминирующего положения в жизни этой страны панславистская идея со всеми ее мутациями казалось бы утратила весь смысл своего существования. В действительности же, претерпев существеннейшие изменения, она продолжала жить дальше.

Война 1920 года велась не только под пролетарским лозунгами. Солдатам и офицерам больше говорили прежние символы, нежели стилистика «нового времени». Не даром «Правда» призывала к борьбе с «вельможнопанской» Польшей, рвущейся к Киеву, не даром, участвовавший в боях на стороне Красной армии генерал Алексей БРУСИЛОВ, обращаясь к царским офицерам, призывал их встать на защиту «матери городов русский» перед нашествием с Запада («Правда», 20 апреля 1920).

Новое, официально обязательное представление об обществах якобы разделенных на классы угнетателей и угнетенных, находило свое соответствие в старом славянофильском мифе о Польше шляхетской и Польше народной. Многочисленные описания военных действий не делаеко уходили — стилистически, да и содержательно от катковской риторики по поводу январского восстания (1862-63). Так писали Владимир МАЯКОВСКИЙ, Демьян БЕДНЫЙ, Исаак БАБЕЛЬ… Подобным образом выглядело схематическое изображение Польши в описаниях Ильи ЭРЕНБУРГА, Николая ОСТРОВСКОГО, Николая ТИХОНОВА [у автора ошибочно — ТИХОМИРОВА. — В.Д.], Ильи СЕЛЬВИНСКОГО… Трудно по отстутсвию специальных исследований сказать, что здесь вытекало из сложившейся традиции, а что — из пропагандистской советской риторики.

Николай АСЕЕВ писал: «Буфер между нами и Европой — не стыдится ничего, да и не задумывается над временным и ненадежным, — как карточный домик — существованием: вытянув руки по швам, этот «буфер» стоит на европейских задворках, чтобы хозяева Европы — Боже упаси! — не обеспокоились лицезрением «варварского» государства рабочих и крестьян».

Новостью в отношении к предреволюционным текстам было только «государство рабочих и крестьян», под подписался бы и сам АКСАКОВ. О том, что сравнения подобного рода небезосновательны, свидетельствует другой пример: Осенью 1939 года появилась работа некоего КОЗАЧЕНКО «Разгром польской интервенции в XVII веке», подытоженная в финале оценкой последних событий года — как результата восстановления исторической справедливости. Память об исторических корнях споров между Польшей и СССР, как проницательно подметил Юлиуш МЕРОШЕВСКИЙ, сопутствовала советским политикам до последних дней Второй мировой войны и даже — после ее окончания.

6 октября 1944 года, когда вполне очевидной стала бесперспективнойсть продолжения боев за Вильно и Львов, когда гибла Варшава, Максим ЛИТВИНОВ, доверительно поделился с Эдгаром СНОУ в беседе с глазу на глаз своим мнением, что польское правительство в Лондоне стремится к воссозданию польской империи в границах XVIXVII вв. «Литвинов ж, — комментирует это высказывание автор «Политических неврозов», — полагал, что нужно покончить, наконец, с делом, запущенным Андрусовским перемирием (30 января 1667), когда Польша отдала Москве Смоленск, Черниговщину, Северщину и Киев».

Годом позже СТАЛИН сказал Станиславу МИКОЛАЙЧИКУ во время беседы с ним на тему Львов: «Львов не принадлежал России — но Варшава принадлежала». После чего добавил: «Мы не забыли, что поляки когда-то были и в Москве».

XIX

С момента разговора СТАЛИНА с МИКОЛАЙЧИКОМ прошло сорок с лишним лет [статья написана в 1988 г. — В.Д.], еще больший промежуток времени отделяет нас от эпохи АКСАКОВА или ХОМЯКОВА, но не смотря на то, и в нынешних публикациях мы можем встретиться с тенью их высказываний и идей. Нет никаких предпосылок считать, что явление это движется к своему исчезновению. Если бы удалось свести его, как в размышлениях Юлиуша МЕРОШЕВСКОГО, — только к эмоциям по поводу борьбы за влияние в Восточной Европе, за власть над УЛБ (Украина-Литва-Белоруссия), надежды на угасание «черной легенды», то эти предпосылки еще можно было бы отыскать. К сожалению, в реальности дело обстоит не так. Поскольку территориальные споры играли (и по-прежнему играют) весьма существенную роль, то для русских польский вопрос всегда был чем-то большим, являясь элементом механизма национальной самоидентификации, базирующейся на оппозиции Восток-Запад.

Сегодня [1988. — В.Д.], когда в России столко уже сказано о необходимости следования давним интеллектсульным традициям, и когда популярными становятся тнденции, духовно родственные славянофильству, нам следует считаться с оживлением прежних стереотипов, а вместе с ними о «польского комплекса». Вполне возможно и возрождение мессианского дискурса в его старом варианте, не терпевшим явлений, противоречащих «русской национальной идее», относясь к ним как к вызову против России, как попытку отрицания русской государственности, не в военном смысле, разумеется, поскольку Россия неоднократно в этом смысле подтверждала реальность своего существования, а той — глубинной и наиважнейшей — государственности самого русского духа.

Время покажет, будут ли это попытки политической ностальгии в форме оживления имперской доктрины по старому образцу, или верх возьмут размышления над формой новой России, потребность осмысления которой высказывалась в 1863 году (символическая дата) во вступительной статье недружественной Польше газеты «Время», издавашейся братьями ДОСТОЕВСКИМИ и СТРАХОВЫМ: «Дело это обходится нам не только многой кровью большими деньгами, это — не только зараза, которой поражено тело России, ее физическая жизнь — оно отзывается во всех нас внутренней болью; нам грустно становиться думать о самих себе».

P.S. Не публикуя здесь комментариев, а также библиографии, охватывающей не один десяток позиций, я не могу не вспомнить главной для этой темы работы Александра ПЫПИНА: «Польский вопрос в русской литературе», Варшава, 1881.

Сопроводительный текст и автор перевода Владимир Дворецкий

Из википедической справки. Автор родился в 1963 в Быдгощи. Польский политолог и государственный деятель, дипломат, с 9 сентября 2008 — посол Польши в Румынии. В 1987 закончил исторический факультет Католического университета в Люблине. С 1999 — доктор наук и в области политологии в Институте Политических исследований Польской Академии наук. В 1987 работал в издательстве Варшавской архидецезии, с 1988 — редактор Центра документации и Общественных исследований. В 1989-1991 редактор журнала «Res Publica«. В 1991-94 гг. — главный специалист Центра международных исследований при польском Сенате. С 1991 по 1997 работает в Центре Восточных исследований в Варшаве. В 1993-98 гг. исполнял обязанности директора Форума Центральной и Восточной Европы при Фонде им. Стефана БАТОРИЯ. С 1998 — советник посольства Польши в Москве. В 2000 году был перемещен на работу в посольство в Киеве, где был повышен до должности Первого советника посольства. В 2000-2004 исполнял обязанности заместителя посла на Украине и советника посла в Туркменистане. В Министерстве Иностранных дел исполнял обязанности замдиректора Департамента Европы в 2004-2006 гг., а также был директором Департамента Восточной политики в 2006-2007 гг. В начале 2008 г. был назначен заместителем директора Департамента Стратегии и Планирования заграничной политики польского МИД. С 21 февраля по 31 выгуста 2008 г. был главным советником премьер-министра Польши Дональда ТУСКА в Канцелиярии Президиума Совета министров.С 9 сентября 2008 г. — посол Польши в Румынии.

2010-01-02 14:54:43

 




Комментирование закрыто.